Страница 37 из 43
XLIV
СКРЕЩЕНИЕ ПУТЕЙ
Он нашел церковь Николы-Мокрого, нашел и сторожа, строгого старика. На настойчивость барина, с ясными пуговицами и бляхой на груди, сторож, хоть и неохотно, отозвался: «Франца Иваныч з д е с ь».
— З д е с ь?!.. — почти крикнул Виктор Алексеевич.
— В нижней каморке проживают. Но только они никого не допускают, строгий от них наказ. Приуготовляются на покой, к Николе-на-Угреши.
Виктора Алексеевича толкнуло в грудь: опять Никола!.. Не понял: «Никола… на!..
У г р е ш и?..» Спросил: «Куда?..»
— К Николе-на-Угреши!.. — повторил сторож. — Старый монастырь, «Угре-ши». Значит, «угреешь»! От нашего батюшки знаю, и во писании читал, Франца Иваныч знают, не раз бывали, верст отсюда двадцать, к Поклонной горе. Да это всем известно.
Говорил даже с недовольством: чего тут спрашивать?..
Виктор Алексеевич долго настаивал доложить о нем, совал трешник. «Пойми же, голубчик, важное дело у меня к нему, душевное!.. сын, мол, старинного приятеля покойного, по очень важному делу, душевному!..» Сторож подумал, помял бумажку.
— Ох, барин… уж и не знаю. Им спокой теперь требуется… Ну, возьму уж грех на душу, приму на маслице Угоднику-батюшке… — сказал, воздыхая, сторож и положил бумажку под образа, где теплилась лампадка.
Пошел в закутку, гремел будто железной дверью, куда-то вниз. Виктор Алексеевич ждал, «в непостижимом волнении». Смотрел на пунцовую лампадку, на образа, в веночках. Узнал Угодника, в митре, темный, суровый лик. Дня три тому и не думалось об этом «поэте-ювелире», «с пунктиком»… и вот как-то скрестилось, никакой логикой не объяснимое: «Голландец, кальвинист, чудак, певец самоцветов… — и этот, очевидно, солдат когда-то, лохматобровый, упористый, каменно-верующий… самоцветы, воры, Угодник… п р и к р ы л… и все это как-то с б л и ж е н о, ч е м-т о скреплено!..»
Смотрел на строгий лик, недоумевая…
— И, представьте… я уже з н а л, что увижу этого «отрешившагося», что он велит допустить к нему, что недаром же все так переплелось, и во всем, он, Никола?!.. — о котором я три дня тому совсем не думал, годы не думал, о нем ничего не знаю… Вот тогда, перед этим суровым ликом, много мыслей и ощущений прошло во мне, тревожа, подымая вопросы. Помню, думал: «Вот какое скрещение жизненных п у т е й… о чем и не помышлял… зачем это мне, в с е э т о?.. почему я хочу добиться?.. ведь я же, логически, должен себе ответить — „Вздор, ни для чего, ничего не найду, о н уже „отрешился“, давно не берет заказов, его давно забыли…“ — а я вот вспомнил, сверхлогикой в е д у с ь?.. Но я же здрав, все в моей жизни светло, со мною Даринька… и я, наперекор рассудку, вижу непостижимое „скрещение путей жизни“ и верю, жду!!! Мне так врезались эти слова, что тут же и записал в книжечке: „Скрещение путей жизни“, — боясь, что могу забыть».
Он слышал где-то в н и з у… — «почему внизу?» — глухие голоса. Загремело железо, заслышались тяжелые шаги по камню. Сторож вышел из закутка, явно удивленный: «Франц Иваныч дозволили допустить». Зажег восковую свечку и дал Виктору Алексеевичу, сказав, что надо считать десять ступеней и потянуть за скобу дверь внизу, в подвальчик. Виктор Алексеевич испытал ощущение странное, заманное, как бы во сне, повторяя навязавшееся: «Скрещение путей жизни».
Он спустился по десяти ступеням, светя себе, потянул загромыхавшую железом тяжелую дверь и оказался в сводчатой каменной каморке с крошечным зарешеченным оконцем вровень с двором: лезли лопухи в оконце. На лежанке горела в серебряном свещнике толстая церковная свеча. Высокий, сутулый, худой старик, с белой бородкой клином, «дьячковской», в вытертом кафтане, похожем на подрясник, в скуфейке монастырского служки, встретил приветливым возгласом:
— Да благостен будет ваш приход!
Виктор Алексеевич не нашел слов ответить, лишь поклонился почтительно: никакого голландца, а… о т р е ш и в ш и й с я ч е л о в е к. Было такое чувство, будто переступил грань мира сего и слышит невнятный шепот т о г о, за этой гранью.
XLV
ЧИСТЕЙШЕЕ
Совсем русский старик-монах!.. Куда девался былой Франц-Иоганн Борелиус, розовощекий, бритый, в длинном сюртуке пастора, в высоких воротничках, замкнутый, как сохранилось в памяти с юных лет?.. «Зачем тревожу его? что могу я найти?..» — подумал смущенный Виктор Алексеевич.
Представился, теряясь в словах. Старик покивал, всматриваясь в него пытливо, спрашивая как будто: «И это… б ы л о?!..»
— Да, да… — ответствовал он неопределенно, — что же вам от меня угодно теперь, сударь?..
Виктор Алексеевич совсем смутился, поняв прикровенное «теперь»… и изложил сбивчиво, как искал у лучших ювелиров ч и с т е й ш е е, для одной из чистейших сердцем, болеющих о всех страждущих, дарованной ему в спутницы жизни неисповедимыми путями… не нашел ничего достойного ее и вот совершенно неожиданно вспомнил о нем, чудесном художнике-поэте, так неожиданно отыскал его, з д е с ь… — оглянул он затвор-закуток, — но теперь видит, что тревожит его напрасно, что в с е п р о ш л о… и рад хотя бы пожать руку и вспомнить…
Старик, слушая его вдумчиво, чуть улыбнулся, глазом… — «будто даже и подмигнул», — и это напомнило, как вот так же подмигивал Франц-Иоганн Борелиус, играя в шахматы.
— Почему вы сказали, что «потревожили напрасно»? и почему — «все прошло»? — спросил он грустно. — Ото всего всегда что-то остается… и потому, какая должна быть осторожность и какая ответственность! Я ждал: должны прийти и развязать меня. И вот пришли вы. Пришли за с в о и м. И все так и шло, чтобы вы именно и пришли.
Виктор Алексеевич не мог ответить, так его это поразило.
— Вы пришли взять от меня ч и с т е й ш е е, потребное душе вашей… — продолжал, отмеривая слова, старик. — У меня е с т ь оно, и вам я вручу его. В вашем явлении ко мне я вижу подтверждение того, во что я всегда верил, чему старался служить всю жизнь, И самоцветы идут путями, которые им указаны. Ч е л о в е к… малоценней ли самого ценного из них? Самоцвет… одухотворенный кристалл, высшее в мире неорганическом. Теперь слушайте.
Виктор Алексеевич почувствовал через эти торжественные слова, что бывший Франц-Иоганн Борелиус, притулившийся в конце дней на задворках православной церкви, все еще продолжает жить в мире волшебных грез, в некоем порождении творчества Гофмана и Эдгара По. И особенно внятно понял, что «ото всего всегда ч т о-т о о с т а е т с я». И тут, в свете свечи церковной, увидал на низеньком комоде небольшую икону Угодника, отблескивающую тускло серебрецом. «И т у т — о н!.. — изумленно мелькнуло мыслью, и он чуть отступил назад. — У э т о г о, кальвиниста… в суетном муравейнике Зарядья!.. что же это со мной?..» Он, по его словам, совершенно тогда утратил сознание действительности, — «как во сне»: как в ту мартовскую ночь, когда с ним случился обморок.
— Теперь слушайте… — услыхал он чеканный голос.
И начался непостижимый рассказ, напомнивший рассказы о таинственном мире самоцветов, о подземном небе, где самоцветы вспыхивают и начинают жить, движутся по своим путям. Теперь рассказ говорил о скрещении жизней людей и самоцветов, но в том же духе рассказов Франца-Иоганна Борелиуса.
— Не дивитесь: бывает непостижимей. За мою жизнь я получил не одно свидетельство сему.
Года тому четыре приезжал из Сибири в Москву старший Вейденгаммер, Алексей, и дал заказ на серьги и брошь, «для прекрасной женщины». Борелиус знал, что у Алексея «прекрасные» менялись, и принял неохотно. Тянул, не отвечал на письма. Было на совести: дал слово, а не выполняет, только обделал самоцветы, оставленные ему заказчиком, — редкие по чистоте бериллы, чистейшей воды алмазы и редкостная окраской и величиной бирюза — «осколок свода небесного», — мелкие изумруды и рубины. Тому года полтора, после настойчивой депеши, Борелиус в два месяца завершил парюр[4]: берилловые серьги и брошь. Он написал в Сибирь и узнал, что заказчик помер. Борелиус помнил, что у Алексея был брат Виктор. Узнал адрес, послал два письма, но не получил ответа. Наконец, недели три тому, пошел сам и узнал, что инженер уехал из Москвы в Мценск. На днях отправил заказное письмо на Мценск. И вот отыскиваемый сам явился — получить должное.
4
Украшение, убор (франц.).