Страница 3 из 37
С годами фраза Шкловского начинает выражать понятия все более сложные:
«Вчера слышал Козловского, – голос ангела, тоскующего о Полтаве.
Слышал голос Козловского над гробом Александра Петровича Довженко и видел, как искусство перекидывает мосты над горем настоящим и прошлым, делает живым то, что казалось изжитым» («Тетива»).
Вначале стиль научных исследований Шкловского отличался от языка его прозы. Но мало-помалу образность все более проникала в него. И ныне оба стиля как бы слились в один.
Оттого что Шкловский мыслит как поэт, его мысль обладает особой емкостью. И когда он говорит, что новое искусство входит в свой дом неузнанным и сидит у порога, как сидел Одиссей, возвратившийся в свой дом и неузнанный, – мысль исследователя, облеченная в поэтический образ, поддержанная мощным сравнением, живет по законам поэзии и по законам исследования, обставленного остроумными доказательствами. Им посвящена вся статья. Но образ Одиссея, пустившего стрелу сквозь двенадцать колец, являет ее поэтический сюжет, сюжет-образ.
Это образ зрительный, за которым стоит умозрительный образ. Отвлеченное понятие одушевляется и тем самым обновлено.
«Болезнь долго шла за ним. Потом рядом с ним. Потом впереди него. Он был заслонен ею».
«Электричество еще молодо и ходит на четвереньках» («Жили-были»).
Поэты всех времен стремились через образ выразить суть отвлеченной мысли. Стремились к этому и философы древности, облекавшие поучения в форму изречений и притч.
Их не называли поэтами – они говорили прозой. Их называли мудрецами.
Стиль Шкловского сродни размышлениям древних.
И еще об одной особенности стиля Виктора Шкловского следует сказать непременно. Смелый, мощный, бурный, ироничный, философичный, острый и остроумный, он – лирик. Без этого качества представление о его книгах будет неполным.
Приведу цитату из «Тетивы». Хотя книга вошла в этот трехтомник, я все-таки приведу из нее сокращенный отрывок. Это образец лирической прозы Шкловского.
«Вместе мы проходили свою дорогу – Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов и я – сейчас живой.
Мы гуляли по площадям и набережным.
Сенатскую площадь давно урезали сквером, закрыли память о восстании и разъединили здания, которые когда-то соотносились друг с другом...
Безмолвный Петр скакал на площади, протягивая руку к Западу, за Невой – в ту ночь не серой, не синей, а розовой. Краснел узкий бок нашего университета.
Ночь не проходила и не наступала.
Заря была такая, как будто она продолжится всю жизнь.
Молодой Пушкин, уже много написавший, ни в чем не виноватый, в такую ночь упрекал себя за то, что мало сделал, не так прожил. Нет границ ответственности.
Искусство всегда перерешает.
При свете белой ночи много раз мы перечитывали прошлое, не оправдывая себя.
Город революции, город русского книгопечатания, город Пушкина и Достоевского, город Блока, Маяковского, город Горького, город спорящих кварталов, дворцов и заводов, реки, лед которой был много раз окровавлен, – Петербург, мы любим тебя Ленинградом при жизни, любим до смерти. Клянемся тобою в книгах».
Воспоминания Шкловского о себе выступают в широком соединении с историей. И прежде всего память его обращена к Октябрю, когда, сидя за рулем бронеавтомобиля, он был на подступах к Зимнему.
Шкловский шел в жизни рядом с Маяковским, Тыняновым, Эйзенштейном, с Довженко, с Пудовкиным, с Дзигой Вертовым, с Кулешовым. Он помогал им, осмысляя их опыт, и сам учился у них. Я видел его рядом с ними. Это был полет одной стаи.
Но разве Шкловский только истолкователь великих открытий кинематографа? И только ли сценарист? Нет, он из тех, кто в 20-е годы созидал советское киноискусство. А ныне видит будущее на экране телевизора и одним из первых начал писать о нем.
Все, что сделано Шкловским, удивительно – по разнообразию, по размаху, по обилию живых, глубоких мыслей, необходимо-нужных литературе, науке, кино...
Три тома сочинений Шкловского, избранных из многих десятков книг, написанных им почти за шестьдесят лет ежедневной вдохновенной работы, восстанавливают его сложный и замечательный путь и передают пафос его творчества, в котором история озарена светом будущего. «Самое главное, – говорит он, – не пропустить в делах вчерашнего дня дел дня завтрашнего».
«Время мое истекает, – пишет Виктор Борисович Шкловский в одной из последних работ. – Я сохранил кое-какой опыт, умею продолжать удивляться чужим успехам. Они велики. Кажется мне, что я умею еще понимать, что сегодняшний день – день моей старости, не хуже вчерашнего дня».
Старости нет. Время не истекло. Потому что Виктор Шкловский – явление самобытнейшее, движущееся. И значение созданного этим глубоко современным художником и мыслителем будет не убывать, а расти.
Ираклий Андроников
Жили-были
Детство
Почему начинаю с описания детства?
Много раз начинал писать и писал воспоминания как дневник. Записывал то, что происходит, чтобы понять. Те книги вышли в 30-х годах. Прошло для книг и двадцать, и тридцать, и сорок лет. Теперь пишу уже воспоминания. Стараюсь писать и теперь то, что видел и слышал, а не то, что прочитал. Воспоминания легче всего делать по книгам, но книги – чужое восприятие и обыкновенно уже обобщенное. Кажется всегда, что тот мир, в котором живешь сейчас, и прежде существовал. А между тем были иные улицы – они были зимой белые и тихие, были иные окна, через которые мы смотрели на эти улицы или старались смотреть, потому что зимой окна замерзали, а летом стекла замазывали, чтобы не выгорали обои.
Я начинаю писать под Москвой. Через поле от меня аэродром «Шереметьево».
Как будто самой скоростью вытянутые тела быстролетов предваряют своим появлением свист. Свист, разрезая воздух, подтверждает то, что минуло для глаза; привыкаю.
Ночью борта самолетов продырявлены огнями; аэродром навстречу им вспыхивает сигналами подтверждений; как огонь, кипит он, выбрасывая огненные пузыри.
Огни перебивают огни.
Взлеты, подлеты, нарастающие и убывающие шумы.
Почти привык. Только жду шума, засыпаю в шумах.
Чтобы заснуть, хорошо представить баранов, которых моют в море, или хотя бы одни только волны. В море садится солнце, оно пристает к горизонту, оплывает и испепеляется, как сыроватый, подожженный кем-то стог сена.
Перед белыми лбами волн появляются тени; волны белеют прижато, идут, как сфальцованные газеты из-под вала ротационной машины. Листы Леты: шуршат, бормочут, как волны реки забвения.
Не засыпаю. Сердце звучит, как телефон с небрежно положенной трубкой.
Сны перелистывают меня.
Там, за стенами дома, который называется «Щ-3», закат горит холодными синими и красными полосами. Царит, повторяясь и переливаясь, мнимая тишина. Скоро начнут прилетать ТУ-114.
Нет, я не перелистываю, вспоминая, старые газеты.
Ветер стучит в асбестовые листы обшивки домика.
Поздно. Надо спать. Не думать, не строить планов.
Свист самолета: это проходит над шиферной крышей его звуковой след. Навстречу красной, белой пеной кипит аэродром огнями сигналов.
Засыпаю. Перерыв. Проходят невидимые поезда. Они за березовой рощей подсчитывают невидимыми колесами невидимые стыки.
Необрывающийся свист: ТУ-114 взлетает. Странно спросонья, что он не постукивает по меридианам.
Спокойно вертится Земля; в небе, вероятно, выкрутилась знакомая звездочка. Как ее зовут?..
Дремлю. Вероятно, над Москвой зарево, бледное, как грудь сизого голубя. Перерыв. Я вспоминаю. Годы неравномерным потоком идут за годами: два года, три года, пять лет – годы идут медленно, юность едет трамваем, старость летит как ТУ-114, не постукивая даже на гранях десятилетий. Сны без забвения.