Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 82

Что ты вспомнишь потом, — (спрашивает себя Широков или его герой, а это, наверное, одно и то же), — Эрмитаж или Русский музей? Невский в бликах витрин или строгий Васильевский остров? Ты здесь шел наугад, ты не предал старинных друзей: много новых обрел, а ведь в возрасте это непросто. Возвращайся сюда. Не жалея ни денег, ни сил; ты же бросил, прощаясь, монетку в балтийские волны…

Кажется, кто не заверял нас — в рифму и без рифм, — что друзей не предал? Но сомнения в правде слов автора "Петербургской элегии" были бы глубоко ошибочны; и не только потому, что содержание большинства вещей Широкова автобиографично и фактологично; не только потому, что само ЗВУЧАНИЕ его стихов внушает доверие. Поэту невольно веришь и потому еще, что ему присуща всяческая самоирония. И не всякому храбрецу доступные действия самообличения, написанного, надо сказать, в злейших красках! А ведь уж если человек находит в себе силы публично, через стихи, пригвождать себя "к позорному столбу Славянской совести старинной" (выражение Марины Цветаевой), то, наверно, он знает, о чем говорит, когда (изредка, для некоторого разнообразия) признает за собой и что-то хорошее тоже.

Право же, кто ознакомится, скажем, с большим стихотворением Широкова "Стыд", навсегда поверит и "Петербургской элегии", и всему вообще, выходящему из-под пера этого автора.

Я не из нужд занудства и празднословия так задержалась на этом вопросе, вопросе искренности. Дело в том, что он слишком важен. Важно не то — громко и много поэт говорит или тихо и мало. (См. выше — о буйных и о "тихих"!) Важно то, насколько большие проблемы он подымает и насколько при этом правдив и честен с самим собой.

О стихотворении Широкова "Стыд" (намеренно выполненном в размере лермонтовского "Мцыри", — размере, теперь, наверное, навсегда исповедальном!) многое можно бы сказать, но… Только-только приготовилась я сообщить: на каких страницах и под какой датой находится необычная эта исповедь, как спохватилась; ведь и самое книгу стихов Виктора Широкова пора наконец назвать. А вот это я исполняю, увы! — не очень охотно. Признаться, мне не кажется достойным лучших стихов книги такое название ее, как… "Слюни Аполлона". Как-то и за Аполлона обидно и за поэта — тоже! Насмешки над собой — они иногда и впрямь хороши и полезны. Но возможно, что не худший из древних богов тут был бы шокирован: "Вы уж хоть меня-то не впутывайте!" — мог бы он тут сказать. Или же отпустил бы какое другое колкое замечание…

Я так и не сумела для себя решить: оправдывается ли такое название книги помещенным в ней одноименным стихотворением. В котором слюна Аполлона (все же, думалось бы, молниеподобная!) приравнивается… к вороньему помету! Но достоверно то, что эти стихи не праздны, что самый их скоромошливый тон серьезно выстрадан и что, минуя принятые штампы суровости, они с негодованием вопиют о главном: "….ходит двориком обычная ворона. Вот тебе, поэт, подарок Аполлона. Вот тебе, мой друг, сегодняшняя муза! Был ты жителем Советского Союза, а теперь глядишь, страны не узнавая, на пустынное посольство Уругвая…"

Резкое, нескромное, злое обличение и самообличение это сродни исповедным стихам "Стыда" (до которых я все же надеюсь в этих заметках дойти), и воистину: "…ты сегодня многое отдашь, чтоб разгадать явление эринний"! Ибо здесь ВЫГОВОР: и властям, и новым завоевателям нашего государства; выговор со стороны простого гражданина, хотя и поэта. Так же непосредственно мог бы высказаться нынче (исключив, может быть, лишь тему Аполлона) всякий простой обездоленный человек. Но ведь, однако ж, и самому себе выговор! Персональный, и, так сказать, с занесением в протокол: "А с чего тогда подался в Дон-Кихоты, если спорить с ветряками нет охоты?"

Вот ты, однако ж, поди и поспорь с ветряками-то! Если ТЕ были только бессмысленны, а эти-то, новые — злонамеренны. Если к тому же все мешки с зерном, вся бьющая наотмашь техника, да и все вообще СРЕДСТВА ПРОИЗВОДСТВА (как тут не вернуть себе доверия к Марксу?!) — на ИХ стороне?! На стороне Ветряков, а ты — безоружен! Дон Кихот не добился от мельниц толка. Но хотя бы воображаемый толк — был. Воображаемый, но ГЕРОИЧЕСКИЙ толк. В больном воображении, но представимый. А тут ведь его и в диком сне вообразить себе невозможно. Посему донкихотство теперь другое, — еще более непонятное для всех. Но оно есть."…есть, есть пламя под золою, рука усталая тверда. Я верю, что отрину злое и вспыхнет новая звезда". (Не Вифлеемская ли звезда, всегда новая?! О ней тоже имеются в книге стихи.)

Не только нынешним, — и Советским временам от Виктора Широкова достается иногда по заслугам. Но тогда было хотя бы проще выяснить, насколько ты сам своим бедам повинен, а насколько — другие; легче было отделить в этом смысле злаки от плевел. И когда поэт в открытую признается: "я убиваю жизнь свою" ("Стыд"), это, по-видимому, признание по следам все же дореформенного периода. (Правда, сдается мне, что Советская власть с треском захлопнулась еще при Брежневе.) Но так или иначе, а признание, конечно же, дореформенное. По всему своему духу и тону, и независимо от реальных дат. "Я убиваю жизнь свою"… Допустим. Но ведь же ТЕПЕРЬ, в постреформаторстве никому нет нужды собственную жизнь убивать: без нас найдется, — кому это ЗА НАС проделывать! Поневоле благословишь время, трудное и по-своему безобразное, но когда человек был еще настолько в себе властен, что хотя бы уж свою достоевщину знал в лицо; время. Когда "самоедство" наше знало еще свой более-менее точный адрес… Когда мы еще настолько располагали собой, что и сами себе вредить успевали!

В этом смысле (и не только в этом) "Стыд" Виктора Широкова заповеден и очень традиционен. Таковы же во многом и его другие стихи. В ОБСТАНОВКЕ их (или, если угодно, в их атмосфере) нами еще не утеряно, еще просматривается, еще ясно: что человеку можно, чего нельзя. И ему все еще очень плохо, если он знает, что преступил дозволенное (или считает, что преступил). О, скоро мы перестанем это знать, — все смешается, как "в доме Облонских"; все будет можно, если это плохо! И ничего нельзя, если хорошо, если как-либо еще с памятью благородства связано. Торопись же, лирик; спеши признаваться в том, что для тебя суть предосудительно: еще есть время! Еще существуют, еще не до конца добиты, может быть, люди, которые это поймут!





…Я мало, в сущности, успел. Я не был мудр и не был смел, и даже скромный гений свой не смог возвысить над землей. Таких, как я, хоть пруд пруди, нас ждет безвестность впереди, да сам я, впрочем, поутих и мало верю в то, что стих вдруг над землею воспарит и имя вознесет в зенит…

Кстати сказать, когда человек вот так (и даже еще беспощаднее) сам себя ругает, — будь то герой стихов, будь то сам поэт, — как-то неловко эту ругань за ним повторять и его в ней поддерживать. Однако же мы еще посмотрим: вправду ли такими авторами, как Широков, можно "пруды прудить"?!

…Пускай, крещен и причащен, а все же в чем-то не прощен, — говорит поэт в другом месте той же исповеди. И вот… — Так кто я, бедный атеист? Замаран все же или чист? К чему иду? К чему приду? Неужто к Страшному Суду? Мне кажется, что Страшный Суд не только в том, что там спасут или убьют, а в том, что стыд, как боль безмерная, пронзит…

Стих, только-только обманчиво простой (стих верующего "атеиста"), постепенно сложнее, уплотняется и, — не правда ли? — в то же время звончеет, подымаясь, как по лестнице, к самой сути:

Мне кажется, что я иду скорее к Страшному Стыду, где тело, словно волчья сыть, не сможет, брошено, остыть, пока душа, раскалена, не осознает — в чем вина. (Разрядка моя. — Н. М.)

Да. Вот где, как мне представляется, самый центр творчества Виктора Широкова! Не столько Страшный Суд, сколько Страшный Стыд ждет человека там, за чертой! На мой взгляд, это большое открытие!

Нет выхода, есть только вход. И да спасет нас от невзгод рука, втолкнувшего сюда для обретения стыда.

Так завершает Виктор Широков свое стихотворение (1989 г.), написанное, как сказано уже, в ритме "Мцыри", ибо и это — исповедь. Но как различны устремления двоих героев! Если байронический варвар Мцыри, — этот старинный, так сказать, экстремист, рвется из кельи на дикую волю, то новый (широковский) Мцыри стремится, наоборот, — от своеволия и своенравия в келью самосознания и познания себя в Боге. Ибо современный наш экстремизм (которому ЗРЯ кажется, будто он от Байрона да от Лермонтова есть-пошел!) противен Богу и Природе, и, естественным образом, опостылел поэту.