Страница 22 из 27
О любви не говори...
«О любви не говори, о ней всё сказано» — такими словами начинается романс, когда-то очень модный. О своих давних влюблённостях я в этом своём повествовании ничего не говорю. Почему? Потому, что, в меру своих литературных возможностей, все об этом уже сказал в стихах и прозе, — и от себя лично, и от лица своих героев. Не хочу повторяться, ибо никакими словами нельзя воскресить того, что однажды сказано-рассказано о любви. Не хочу унижать ни тех, в кого я влюблялся в молодости, ни самого себя, былого-молодого, старческим бормотанием о своих давнишних сердечных радостях и невзгодах. Я был сентиментально-влюбчив, в ухаживаниях мне редко везло, много было у меня душевных терзаний из-за этого. А всё-таки я, наверное, человек удачливый. В конце концов я женился на той, с которой счастлив уже сорок девять лет. Когда мне в чём-то не везёт, когда дела мои не ладятся, я мысленно повторяю утешительную формулу: «Дурак-Вадим, тебе стыдно кукситься: тебе повезло и с тем городом, где ты родился, и с той, на которой женился!»
О всех девушках и женщинах, в которых когда-то влюблялся, вспоминаю я со смиренной благодарностью. Как бы они ко мне ни относились — плохих среди них не было; это я был для них плохой. Да и вообще плохие, злые женщины встречались мне на жизненном моем пути куда реже, чем злые представители моего пола. Женщины созданы для добра, ведьмами они не рождаются, — это жизнь учит злу кое-кого из них. А в мужчинах некоторых зло словно генетически заложено — не поймёшь, с чего они такими сволочами стали.
...На Оптико-механическом заводе N 5 проработал я совсем недолго, а затем устроился на работу в книжную не то базу, не то контору, которая находилась в Гостином дворе. Там я и ещё несколько молодых людей упаковывали в пачки книги — разные справочники и подписные издания. Работал я там месяца полтора, но на всю жизнь запомнил одного парня моих тогдашних лет, работавшего рядом со мной. Он был здоровый, румяный, раскормленный и весь пропитанный злобой и завистью. Он ненавидел всё и вся — даже книги, которые упаковывал. И обо всех, даже о своей девушке, говорил такие пакости, что слушать было тошно. Ни разу ни о ком и ни о чём он по-доброму не отозвался, всё норовил облить грязью. А жил он в семье благополучной, никакие беды и обиды тех нелёгких лет его не коснулись.
Теперь, на склоне своей жизни, я думаю, что такие гниды двуногие тоже нужны человечеству. Нужны для того, чтобы люди знали, какими им не надо быть. Ибо если среди хороших не будет плохих, то хорошие, незаметно для самих себя, утонут в море благополучия, тоже могут стать плохими, эгоистичными. Быть может, в далёком-далёком будущем дрянных людей вовсе не будет, — и тогда, на смену им, будут сконструированы ходячие, говорящие и пишущие человекоообразные биоэлектронные механизмы с отрицательными людскими свойствами. На каждый школьный класс, на каждую вузовскую аудиторию, на каждое учреждение, на каждый заводской цех выделят по одному такому электронному негодяю. Он будет говорить глупости и гадости, писать склочные доносы, а живые люди будут радостно думать: «Мы-то, слава Богу, не таковские! Мы такими никогда не станем!» В учебных заведениях эти псевдочеловеки будут иногда нагло приставать к девушкам, чтобы нормальные живые парни могли проявить своё душевное благородство и физическую силу, защищая своих подруг от электронных хулиганов.
х х х
Прежде чем стать профессиональным литератором, я сменил ещё несколько мест работы. Был библиотекарем, потом — подносчиком кирпича на стройке; был и обрубщиком в литейном цеху на заводе Котлякова. В те годы такая частая перемена мест казалась мне вполне естественной, а нынче, на старости лет, сам дивлюсь своей тогдашней непоседливости. И ведь порой я менял более выгодную и более лёгкую работу на менее доходную и более трудную, — вот что странно. Быть может, меня подсознательно влекло стремление увидеть новых людей, услышать от них нечто новое, неожиданное? Быть может, во мне уже жил писатель-прозаик — и эта жадность к общению со всё новыми и новыми собеседниками потом помогла мне в работе над прозой? Мысли и слова людей интереснее и многообразнее их дел и поступков. Есть ситуации, где сто человек из ста поступят одинаково, но каждый из них расскажет об этом по-разному, своими словами, и приведёт свои доводы.
Дела медицинские
Осенью 1936 года я поступил на второй курс рабфака при Ленинградском университете. Находилось это учебное заведение на Десятой линии Васильевского острова, в том здании, где когда-то были знаменитые Бестужевские женские курсы. Почему я поступил на рабфак? Для того, чтобы, кончив его, победоносно держать экзамен в Медицинский институт! А почему это вдруг решил стать врачом? Да потому, наверное, что в каждом человеке живёт обезьяна. А во мне, видать, большущая обезьянища обитала. Мой друг со школьных лет Левушка Мюллер, коренной питерский немец, к тому времени успел закончить школу-девятилетку и учился в Мединституте. Он так вдохновенно толковал со мной о медицине, что я заразился от него стремлением освоить эту науку — и затем исцелять людей от всех недугов и хворей. Будущей своей врачебной специальности я ещё не выбрал, я ещё раздумывал, кем мне быть: психиатром или терапевтом. В психиатрии меня привлекала таинственность, многогранность этой науки; в книге «Творчество душевнобольных» я прочёл, что при некоторых психических болезнях социальная ценность больного на первой стадии заболевания не только не сходит на нет, но даже повышается. Но и работа врачей-терапевтов казалась мне очень интересной и многообещающей.
Хоть друг мой и очень хвалил медицину, но делал он это из любви к своей будущей работе, а вовсе не для того, чтобы я последовал его примеру. Он честно сообщим мне, что хорошего врача из меня не получится, кончи я хоть десять мединститутов, ибо я рождён быть пациентом, а не врачом. Однажды Лёва (очевидно, чтобы показать мне теневую сторону медицинского труда) устроил для меня странную экскурсию: с его старшим братом, тоже будущим медиком, мы побывали в больнице на Загородном проспекте, а точнее сказать — в прозекторской. Помещалась она не то в первом этаже, не то в подвале. В какой-то маленькой сырой комнатке лежал на высокой и широкой скамье труп молодого мужчины в военной командирской форме. Там, где сердце, на гимнастёрке была видна небольшая тёмно-красная вмятина; это был самоубийца. Меня поразило, что лицо у него спокойное, будто он о чём-то задумался во сне.
Потом меня повели в более обширное помещение, где лежали мертвецы, а затем — в ещё более просторное. Там на столах лежало несколько трупов, их оперировали студенты и студентки. Возле одного покойника стояли две девушки — и обе с папиросами во рту. Но пахло там не дымом, а чем-то совсем другим. В общем-то неожиданно страшного впечатления всё это на меня не произвело, ведь по книгам я уже имел представление о моргах, о прозекторских, о труде медиков. Да и сам я в детстве, ещё в Старой Руссе, вместе с отцом посетил небольшой морг. Так что, Левушка Мюллер зря старался, организовав для меня эту экскурсию. Не она оттолкнула меня от мединститута.
Учиться на врача я не стал потому, что к стихам меня тянуло больше, нежели к медицине. Постепенно врачебные замыслы мои остыли, сошли на нет. А вскоре рабфак с родного моего Васильевского острова перевели в новое здание на углу Садовой и проспекта Майорова, и это был для меня предлог, чтобы бросить учёбу, забыть о мединституте. Я уже позже понял, что врач из меня — как боксёр из безрукого и как футболист из безногого. Мне очень повезло, что я не стал медиком, но ещё больше повезло больным.