Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4



И за миг до воспоминания о недолетевшем чемодане, ноутбуке, телефоне, Лере — кольнуло странной тоской сердце. Как будто все это неважно, а важно что-то другое, чего не вспомнить.

Надо прийти в себя! Сильный душ на темечко — сначала горячий, потом холодный, и дотерпеть до самого не могу, и выскочить с криком. Только обязательно дотерпеть до самого не могу, иначе не имеет смысла! Лауреат Ленинской и Государственной премий академик Песоцкий, смеясь на басовом ключе, называл это своим вкладом в прикладную физику. Юный отличник звонко получал дружеской ладонью по влажной спине, ромб солнца лежал поперек большой квартиры, грея босые пятки... Отпечаток ноги красиво исчезал на паркете…

Заложник тропиков, Песоцкий-младший, сорока шести лет от роду, вздохнул и поплелся в душ. Он исполнил его не по рецепту — без контрастной воды, без крика — и, так и не придя толком в сознание, в одних трусах, обмотавшись полотенцем, побрел в сторону портье.

Даже плавок нет. Хорошенький отдых!

Под полотняными навесами колдовали над клиентами две здоровенные тайки — ойл-массаж, релакс-массаж… Теньком, джазком и ломтями арбуза притормозил его бар на берегу; смуглый улыбчивый юноша за стойкой ловко, почти на лету, гильотинировал кокос. Легкий хруст, вставленная трубочка — м-м-м…

Песоцкий понял, что хочет этого немедленно.

Он пил из кокоса, забыв обо всем, кроме нежной прохлады, вливавшейся внутрь. Допил, осмотрелся посвежевшими глазами. Море плавилось на полуденном солнце. В теньке под навесом, в огромной лодке, оборудованной под лежбище, ползали малые дети… Папаши-мамаши подгорали на берегу и прохлаждались в баре. Широкая полоса берега закруглялась вдали, туземные лодки у дальних камней правильной деталью завершали пейзаж… Пустая бухта лежала перед Песоцким — жить бы и жить!

Из-за стойки портье не промяукали ничего нового: чемодан привезут с вечернего рейса.

Мобильного Леры Песоцкий, разумеется, не помнил. Проклятый прогресс! Раньше, бывало, покрутишь колесико, палец сам все и выучит. А сейчас — забил номера в сим-карту и торчи теперь, как пальма, среди острова!

Еще номер Леры был у него в домашнем компьютере — под мужским именем, в разделе «Международная связь». Можно позвонить жене, попросить продиктовать… Три ха-ха. Зуева идиоткой не была.

Жену он так про себя и называл — Зуева. Зуева х..ва. Стихи.

Жену он ненавидел.

А любви и не было никогда.

Зуева возникла рядом в тот веселый год, когда Песоцкий поменял свою жизнь. Как сказочный Иван-дурак, перекрестился Лёник и прыгнул в три останкинских котла — и вышел из них телезвездой… Да не в том дело, что телезвездой, а в том, что вырвался наконец на свободу!

Он любил кино…

Каким ветром занесло этот микроб, Песоцкий уже не помнил. Демка ли Гречишин виноват, поступивший на сценарный во ВГИК… его спор на прокуренной лестничной клетке с какой-то девочкой, прическа каре, о «Похитителях велосипедов»… просмотры в маленьких блатных зальчиках… номера «Cahiers du cinema», от одного вида которых заходилось сердце… Это была какая-то другая жизнь, и главное — с первой секунды Лёник Песоцкий знал: это его жизнь. Его!

Неофиты — народ упертый. Вскоре по одному кадру он мог отличить Висконти от не-Висконти. «На последнем дыхании», увиденный на третьем курсе физфака, снился разорванными кусками на лекциях по теории поля. Знаменитый портрет Годара — в темных очках, с пленкой в руках и сигаретой на губе — был перефотографирован свежеподаренным «Зенитом» и повешен над кроватью…

Но уже позади остался институт, уже третий десяток единственной жизни подходил к половине, а Лёник все кочевал между ФИАНом и Дубной, придавленный тяжким наследственным крестом. Потом время вздрогнуло под ногами, и поползло, и, набирая силу, понеслось селевым потоком…

Политика была Лёнику побоку. То есть любопытно, конечно: Париж, шестьдесят восьмой год, тот же Годар — клево! Когда сам не рискуешь получить полицейской дубинкой или демократическим булыжником по ученой башке. А тут — глухие тектонические толчки по всей стране, выборы на какую-то, прости господи, партконференцию... Институт трясло, по этажам и крыльям здания расползались трещины. Отец, человек системный и никогда ни в чем таком не замеченный, вошел в группу по выдвижению Сахарова. И сам же львом бросался на защиту партийных стариков от вдруг осмелевшего прайда…



Потом начались демонстрации. На одну из них Песоцкий даже сходил — верный друг Женька Собкин позвонил и мельком, тактично, обронил: Марина в Москве. Как в Москве? Ну, так. И вроде бы собирается вместе со всеми… На демонстрации они ходили, романтики!

И Песоцкий не выдержал, рванул на «Баррикадную».

Он все еще ждал чуда.

Марина была ровно приветлива, словно между ними — ничего, никогда, вообще… Даже почти не смутилась, увидев вдруг в просвете дверей метро, а он так рассчитывал на эту первую секунду!

Когда все толпой поперлись к Манежной, он приотстал в дурацкой надежде; она коротко глянула, но не сбавила шага.

Он шел, не смешиваясь, капля масла в воде, — шел и проклинал себя. От одного слова «Баррикадная» мутило; вид людей, возбужденных не от Марины, а от свежего номера «Московских новостей», вызывал тошноту. Впрочем, один там — мрачноватый, индейского вида демократ по фамилии Марголис — все подбивал к ней клинья, и Песоцкий с удовольствием отметил, что это ее стесняло…

Марину он — любил. Можно просто сказать так и пойти дальше по сюжету — или будем описывать ощущения? Ну, хорошо, вот вам ощущения: попеременные приступы нежности и жалости, когда вспоминал ее глаза, губы и холмик груди; обморочный перерыв в работе сердечно-сосудистой системы, когда она называла Песоцкого его тайным нежным именем или просто брала ладонь в свою; сны и воспоминания, взламывавшие подкорку так, что он лежал в темноте, мокрый с ног до головы… Достаточно?

Тогда — к сюжету! А по сюжету у нас — Зуева.

Но не сразу.

Когда, вместе со всей страной, начала накрываться ржавым тазом наука, Песоцкий рванул и из-под науки, и отчасти из-под таза… Как все в жизни, главное случилось само собой: прямо на улице уткнулся в него тот самый Демка Гречишин, и на пятнадцатой секунде бла-бла выяснилось, что кино накрылось все тем же тазом, и работает теперь Демка на телеке, в самой прогрессивной на свете молодежной редакции.

— Слушай, а давай ты сделаешь что-нибудь для нас? Про мировой кинопроцесс. Ты же эту фишку рубишь.

— Как про мировой кинопроцесс? — глупо спросил Песоцкий. Свора мурашек уже разбегалась по телу.

— Молча, — хмыкнул Демка. — Сюжет, три минуты. А там как покатит.

Смешно вспоминать, как про Октябрьскую революцию, — мобильных еще не было! Записали домашние-рабочие и разошлись. Песоцкий перезвонил тем же вечером.

Три минуты про мировой кинопроцесс он мастерил три смены. Сам не понимал потом: как не погнали его тогда пинками из Останкина? Но то ли Демка наплел начальству про уникального неофита, то ли срослось само, — только дали Песоцкому полный карт-бланш!

Редакторша послушно убыла в останкинские закрома за мировым кинопроцессом и выгребла оттуда все восемнадцать тонн Бондарчука с Кулиджановым. Еле нашлись съемки Феллини на Московском кинофестивале, два китайских календаря назад. Гринуэя и Кустурицы не было вообще. А кто это? Это победители Каннского фестиваля, Таня! И Венецианского, прошлого года! И еще Вендерс нужен. Как-как? Медленно и раздельно. Вим. Вендерс.

Вместо «Неба над Берлином» принесли артиста Геловани — в усах, на трапе, в белом кителе. Песоцкий проклинал темных дураков физическими терминами, вызывавшими священный трепет. Он притащил из дома журналы; наливший не в те линзы оператор не мог ничего толком снять, глянцевая бумага бликовала…

Но Лёник сделал это! Породнившись с худым прокуренным монтажером, изведя сорок чашек кофе, отчаиваясь и мыча, когда кончались слова, — он это сделал! И за три минуты эфирного времени (две пятьдесят семь, как одна копеечка) точным легким голосом, как о погоде, рассказал о Золотом Льве и Золотом Медведе, о свежем ветре с Балкан, о притягательном постмодернизме Гринуэя, о таинственном молчании Антониони… И видеоряд, сшитый из случайных обрывков, отдавал не убогостью, а — какой-то шикарной небрежностью, что ли.