Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 116

Во многих отзывах о пьесе прежде всего подчеркивалась ее трагическая основа, драматизм положения и гнетущее воздействие провинциальной действительности на русского человека. Особенно впечатляющее действие производила при этом на читателей и зрителей финальная сцена пьесы.

Рассказывая о спектакле, виденном им в Нижнем Новгороде в 1898 г., Горький говорил Чехову: «В последнем акте „Вани“, когда доктор, после долгой паузы, говорит о жаре в Африке, – я задрожал от восхищения перед вашим талантом и от страха за людей, за нашу бесцветную нищенскую жизнь» (Горький и Чехов, стр. 25).

Врач П. И. Куркин писал о «Дяде Ване» после первого спектакля в Художественном театре: «Перед нами с чрезвычайною живостью встала деревенская глушь с туземными и пришлыми элементами, с тоскою и скукою, охватывающими одинаково всех, как торжествующих в жизни, так и униженных Наконец – последняя сцена. Ах – эта последняя сцена. Как хороша она. Как глубоко задумана Мне очень хотелось бы разобраться, в чем именно секреты этого очарования последней сцены, – после которой хочется плакать – плакать без конца. Конечно, дело не в морали, которую формулирует Соня. Совсем напротив. Многих, быть может, оттолкнет эта мораль в наши дни, у некоторых она, вероятно, даже ослабит впечатление. Дело, мне кажется, в трагизме положения этих людей, – в трагизме этих будней, которые возвращаются теперь на свое место, возвращаются навсегда и навсегда сковывают этих людей я готов утверждать, что последняя сцена „Дяди Вани“ одно из самых сильных и выразительных мест в нашей драматической литературе» (27 октября 1899 г. – ГБЛ; далее все письма – из того же архива).

Сходное впечатление сложилось от пьесы у М. С. Малкиель: «должна сознаться, как не боязно мне это, Вы меня победили, сразили, уничтожили! Пьеса Ваша – прелесть; но и тяжело же на душе после нее…» (27 октября). О восприятии финала зрителями Таганрога сообщал Г. М. Чехов: «Картина последнего акта была необыкновенно грустна и тяжела, она оставила на всех зрителей впечатление тяжелее всяких трагических сцен» (20 ноября 1898 г.). Тем же настроением проникнуто и письмо М. Т. Дроздовой: «Была я на третьем представлении наверху, там-то разговору, бывает интересно! Впечатление произвело на меня сильное, только уж больно грустно бывает от Ваших вещей, так грустно, так погано, что не знаешь, куда деться дня три; многие не хотят идти, чтобы не расстраивать нервы» (декабрь 1899 г.).

После двадцатого спектакля «Дяди Вани» актер и режиссер Художественного театра А. А. Санин писал Чехову: «Я все еще брежу этой истинной трагедией всеславянского духа… Жалею лишь, что при многих достоинствах постановки и исполнения у нас Вашей пьесы так сильно пострадал общественный элемент пьесы, та самая сторона, которая в моих глазах подымается до значения истинно эпического» (начало января 1900 г.). Как трагедию мировой скорби воспринял пьесу Чехова И. В. Кривенко: «После М. Горького с его „Дном“ я попал на „Дядю Ваню“ и, сознаюсь Вам, я, 22-летний человек, плакал. Плакал я и страдал не только за дядю Ваню, за Астрова, но главным образом за Вас. Боже, как Вы одиноки и как мало у Вас личного счастья. Ноты мировой скорби Астрова покрываются тяжким аккордом недостатка любви, счастья, личного счастья. Везде я вижу Вас. Вы там стоите на сцене и заставляете меня переживать все страдания Я жил – Вашей жизнью. Я видел весь ужас одиночества и скуки» (14 апреля 1903 г.).

В другой части отзывов яснее звучала неудовлетворенность неясностью выраженных в пьесе утверждающих идеалов. Этот внутренний протест заметен, например, в письме учительницы одной из фабричных школ Ф. И. Кореневой, нашедшей счастье в своей деятельности и сожалевшей, что у героев чеховских произведений нет «веры» и «у них ничего не остается»: «Жизнь бесконечно мрачна кругом, и мрак этот кажется беспросветным… „Нигде не видно огонька“… И не один доктор его не видит ни энтузиазма, ни увлечения идеей… все так бесцветно, серо, буднично Да, мрачна жизнь – и в Ваших произведениях она безысходна. И знаете – мне пришло в голову – я не могу отделить автора от его произведения – жить такими образами, „без единой светлой точки“… как можно так жить!» (12 февраля 1900 г.).





Еще определеннее та же мысль выражена в письме Н. Кончевской, с дочерью которой Чехов мельком встречался в Севастополе, где вскоре состоялся спектакль Художественного театра: «…все мы, конечно, ушли со вчерашнего представления потрясенные до глубины души, но… но – сегодня нам стало не легче жить, а – еще тяжелее. Дайте же нам что-нибудь такое, в чем была бы хоть одна светлая точка и что хоть сколько-нибудь ободряло бы и примиряло с жизнью. Вы – самый крупный талант нашего времени, и если бы Вы только захотели интенсивно сосредоточить свои силы на отыскании этой светлой точки в жизни – Вы бы ее нашли и – произвели чудеса Смысл жизни потерян, а воли и интенсивного, страстного желания вновь его найти – нет; вообще нет ни бессознательного, ни сознательного желания жить. И вот его-то и надобно будить. Конечно, каждый творит по-своему, и польза такой вещи, как „Дядя Ваня“ – громадна, но ведь есть же в жизни и другие стороны? Дайте же нам такой тип, который бы мог повести за собой молодежь по какому-нибудь светлому пути, не приводящему неминуемо к бездне отчаяния» (11 апреля 1900 г.).

Но были и такие читатели и зрители, для которых сама жизненная правда пьесы и служила ободрявшей их «светлой точкой». Один из них описывал свое впечатление от спектакля «Дяди Вани»: «В исполнении умных артистов Московского Художественного театра жизненная правда этой драмы произвела у нас в Петербурге громадное впечатление, и не один человек плакал. В душе тех, которых засосало великое болото пошлости и глупости, именуемое морем житейским, должны были снова зашевелиться лучшие честные чувства, забытые с юности И должен в этих сумерках засиять яркий источник света, – чтобы человек очнулся от своей спячки, очнулся сердцем и умом и заплакал слезами стыда и раскаяния, и вспомнил давно забытые слова: добро, истина, красота… Так светишь ты и греешь застывающих от холода жизни людей, будишь засыпающую мысль, поднимаешь упавшую бодрость духа…» (20 февраля 1901 г. Подпись: «Хмурый человек»).

В русской девушке, обучавшейся в Париже, пьеса Чехова пробудила острое чувство ответственности перед обществом и родиной. После спектакля «Дяди Вани» в исполнении русских любителей она записала в дневнике 4 января 1902 г.: «Что за пьеса! что за впечатление! Говорят – пьеса эта скучна. Скучна наша провинциальная жизнь – и со сцены пьеса кажется так же невыразимо скучной. Но здесь, на ярком, пестром фоне парижской жизни – эта картина русской жизни выделялась так резко, производила такое сильное впечатление И казалось мне, что среди парижского веселья, шума, – расслышала я один звук, проникший прямо в сердце, – голос с родины, отзвук ее жизни За это время – я забыла обо всем на свете, забыла о России и о том, что у меня, как у всякого, есть долг по отношению к родине, что, живя за границей, не должна терять времени, что всякая минута должна быть употребляема с пользой… и я должна дать в ней как бы нравственный отчет обществу» («Дневник Елизаветы Дьяконовой. 1886–1902». Изд. 4-е, М., 1912, стр. 704–705).

Немало споров вызывал образ Серебрякова и пародийно-гротескное его изображение в спектакле Художественного театра. Немирович-Данченко после второй генеральной репетиции писал Чехову, что В. В. Лужский (Калужский) в роли Серебрякова «дал великолепный грим, но такой портрет Веселовского, что пришлось отменить и выдумывать другой» (23 октября 1899 г. – Избранные письма, стр. 180). После премьеры он писал об исполнении этой роли: «Калужский возбудил споры и у многих негодование, но это ты как автор и я как твой истолкователь принимаем смело на свою грудь. Поклонники Серебряковых разозлились, что профессор выводится в таком виде. Впрочем, кое-какие красочки следует посбавить у Калужского. Но чуть-чуть, немного» (27 октября 1899 г. – там же, стр. 181–182). Через некоторое время Немирович-Данченко снова возвратился к вопросу о трактовке образа Серебрякова: «…когда Серебряков говорит в последнем акте: „Надо, господа, дело делать“, зала заметно ухмыляется, что служит к чести нашей залы. Этого тебе Серебряковы никогда не простят». В том же письме он рассказывал о резко отрицательных отзывах о пьесе и «любопытном по невероятному упрямству отношении к „Дяде Ване“ профессоров Моск отд Театр-лит комитета» – Стороженко, Веселовского и Иванова – в свое время забаллотировавших пьесу (28 ноября 1899 г. – там же, стр. 183–184). О своем отношении к несколько карикатурному исполнению роли Серебрякова М. П. Чехова писала: «Не особенно хорош, по-моему, Лужский. Он неприятен, противного профессора играет. Большинство с ним согласны» (31 октября 1899 г. – Письма М. Чеховой, стр. 128). О несогласии со сценической трактовкой образа Серебрякова говорилось также в письме М. Т. Дроздовой: «Не знаю, хотели ли Вы настолько изобразить карикатурно профессора, что даже странно, как такой неглупый человек, как дядя Ваня, был таким, смешно как-то и слишком глупо работать на такую карикатуру» (декабрь 1899 г.).