Страница 18 из 78
Станиславский позже записал для своей книги: «Если бы» замечательно тем, что оно начинает всякое творчество. Через «если бы» нормально, естественно, органически, само собой создаются внутренние и внешние действия. «Если бы» является для артистов рычагом, переводящим нас из действительности в мир, в котором только и может совершаться творчество».
«Секрет силы воздействия „если бы“ ещё и в том, что оно не говорит о реальном факте, о том, что есть, а только о том, что могло бы быть… „если бы“… Это слово ничего не утверждает. Оно лишь предполагает, оно ставит вопрос на разрешение. На него актёр и старается ответить. Поэтому-то сдвиг и решение достигаются без насилия и без обмана».
Не надо галлюцинировать. Ученикам не навязываются ничьи чувства и предоставляется полная свобода переживать то, что, возможно, каждым из учеников естественно, само собой «переживалось» бы. И в учениках тотчас же зарождается активность. Вместо простого ответа на заданный вопрос у учеников, по свойству актёрской природы, появляется стремление к действию.
От себя Сулержицкий особенно подчёркивает, что театр должен облагораживать, духовно воспитывать зрителя, укреплять его моральные силы.
Вахтангов убеждается в правоте учителей с благодарным чувством человека, у которого запас личного опыта, мыслей и ощущений начинает приобретать теперь стройную последовательность. Его особенно увлекает то, что Сулержицкий говорит об огромном значении для актёров фантазии и интуиции. Обладая сам необычайно развитой интуицией, Вахтангов не хочет сейчас отдавать себе отчёт, какими огромными накоплениями сознательных наблюдений и конкретно чувственных близких соприкосновений с жизнью, какой работой ума создана эта интуиция… Важно, что в результате она быстрее и вернее приводит к правильному решению, чем голый рассудок. И ещё важно, что она гораздо богаче сухой логики и сохраняет актёру самое драгоценное — непосредственность, лёгкость, живость и жизненность чувств и поведения на сцене.
В эту пору Вахтангов ещё не ставит перед собой вопроса: правильно ли делают Станиславский и Сулержицкий, что изощрённо развитую ими технику артиста, весь созданный ими арсенал приёмов игры обращают на попытку разрешить, может быть, неразрешимую, потому что не совсем правильно поставленную, задачу? Можно ли вообще преодолеть «неестественное» состояние, которое непременно испытывает артист, когда выступает на сцене, ярко освещённый огнями рампы, перед публикой?
В эту пору он не сомневался в том, что нужно во что бы то ни стало беспощадно подавлять в себе и изгонять эту «неестественность».
Житейскую точку зрения на то, что естественно в обыденной жизни, он непосредственно переносит в искусство…
Перед ним ещё не встаёт вопрос: не правильнее ли посмотреть на противоречивое состояние актёра на сцене как на состояние для художника совершенно естественное, органичное? И не следует ли поэтому не столько изгонять актёрские противоречия (что и невозможно), сколько в самих этих противоречиях найти то органическое и плодотворное единство, ту движущую силу, заложенную в единстве противоположностей, благодаря которой, собственно, и рождаются произведения искусства?
Ему кажется, что он уже знает, что такое жить на сцене по правде самой жизни. Он не хочет замечать, что житейская точка зрения на естественность и на то, что «реально» и «не реально», связывает его. Он стремится большую правду жизни воспроизвести на сцене путём собирания воедино тысячи мелких непреложных житейских правд…
А вместе с тем эта позиция не приносит ему успокоения. Но он вовсе и не стремится к успокоению и никогда к нему не стремился. Чем сложнее оказывается задача, тем более страстно он бьётся над её разрешением.
А задача всегда остаётся одной и той же. Она недоступна для малодушных, как сияющая и манящая вершина над множеством труднопроходимых предгорий и ущелий родного Кавказского хребта… Задача: как же всё-таки подняться к искусству большой поэтической, художественной правды о жизни?
На этот вечный проклятый вопрос он уже как будто знает обнадёживающие приблизительные ответы…
Приблизительные? Нет! Ответы должны быть найдены точные, самые точные и убедительные. И не на словах, а в живом деле — на сцене. Вахтангов бьётся над поисками таких ответов, проверяя каждую мысль на практике, в работе с другими актёрами, в работе над самим собой, стремясь теоретически обобщить свои наблюдения и опыт, стремясь вложить в работу мысли Станиславского и Сулержицкого и свою лепту.
Есть много правд
Солнце дрожит на листьях. Солнце плавится в бездонной вышине, в глазах людей… Ливнем света июль пролился из опрокинутого голубого океана в реку, на скромный городок, на окрестные поля и леса. И нет на земле спасенья от горячей любви солнца. Счастливое лето.
Разомлев, застыли воздушные облака над садами, над куполами и крышами, над красавицей Десной — над тихой Россией.
День грозится быть жарким.
Покой и тишина на заброшенном кладбище. Здесь никто не подслушивает. Нет посторонних глаз. От невидимого дыхания земли чуть колышутся ветви старых лип над могилами. Еле слышно шепчутся листья. Не умолкает умиротворённый хор птиц.
Дождь света стекает по тонким стеблям лютиков, ложится густыми мазками золота на жадно раскрытые губы львиного зева, проникает в запутанную чащу густой, высокой травы. Лидия Дейкун и Вальда Глеб-Кошанская, лёжа головами в тени, подставили солнцу коричневые, словно у мулаток, оголённые спины и босые ноги. Посасывая дешёвый леденец, Лидия Ивановна мысленно шепчет: «Облачко белое, воздушное, быть бы, как ты, ко всему равнодушное…» И дремлет. К голосу Вахтангова она прислушивается только краем сознания, теплящимся где-то в глубине за усыпляющим солнечным занавесом…
Вахтангов читает почти наизусть, изредка заглядывая в книгу:
— Доктор Штокман: «…Ну понятно, я знаю, — условия жизни здесь мизерны в сравнении с многими другими местами. Но и здесь кипит жизнь с её обещаниями, с бесчисленным множеством задач, ради которых стоит работать, бороться, а это главное».
Серафима Бирман, лёжа, раздвигает рукой травинки и с любопытством наблюдает, как в таинственных джунглях деятельно снуют муравьи. Людям, которые проходят мимо, неся головы в головокружительной вышине, непонятны заботы муравьиного племени, его огорчения и радости.
Алексея Бондырева заинтересовали могилы и те, кто в них лежит. Острым концом сучка он прочищает высеченные в плитах канавки букв, освобождает имя человека от буро-зелёных струпьев лишайника и пыли десятилетий… Ничего не говорящее имя и пожелание: «Прими, господи, душу его с миром».
На других плитах: «Блаженни кроткие яко тех есть царство небесное…», «Помяни мя господи во царствии твоём…»
Предгрозовая теплынь навевает дрёму. Бондырев бросает своё занятие и откидывается на спину, подложив ладони под затылок, прикрывает веки, делает над собой усилие, чтобы не потерять смысла того, о чём бубнит голос Вахтангова.
А Владимир Королев, раскинув ноги в траве и подперев рукой голову, жуёт сорванный стебелёк. Думает о загадочном, обманчивом покое в буднях этого симпатичного городка, куда они, семеро окончивших драматическую школу Адашева, приехали по приглашению местного любителя Анатолия Анатольевича Ассинга.
Трогательно живописный Новгород-Северский, один из древнейших городов Руси, оказался удивительно театральным. С гордостью хранит культурные традиции. Здесь прощают артистам многие невольные прегрешения на сцене за жар мысли и душевность исполнения.
Молодые артисты готовят очередной спектакль. Вахтангов, выбрав драму Ибсена «Доктор Штокман» (или «Враг народа»), добивается глубокого проникновения в характеры и в идею произведения, и, конечно, все семеро сделают всё, что в их силах… Но в летний полдень, в часы репетиций, кажется невозможным сопротивляться сладкому, расслабляющему действию любвеобильного солнца…