Страница 35 из 49
— Надежда всегда должна быть.
— В том-то и хитрость.
— Раз говорят.
— Не первый раз.
— Все можно поправить.
— Преодолеть.
— Несмотря ни на что.
— У всех бывает.
— Если построить по законам разума.
— Он говорил: добра.
— Или тем более красоты.
— Непоправимого не бывает.
— А если бывает, то не с нами.
— Хорошо сказано.
— Нельзя же в самом деле так просто.
— Великолепно, великолепно! — ликовал голос уже у самого моего уха, но я больше на него не оглядывался, я смотрел, не отрываясь, на беспомощную фигуру в балахоне, с забеленным лицом, с гнойным колтуном на ресницах… дрожащие слепые пальцы ожидали звука моего голоса. — Пускать музыку, да?
Захрипело поначалу со скрипом и вздохами, как будто перемалывался песок. Фигуры на сцене напряглись, потом шевельнулись.
— Крутитесь, крутитесь! — суфлировал, подстегивал громкий шепот. — Раз уж пошло, нельзя останавливаться! Надо, чтобы крутилось…
Сдвинулись, дернулись, закружились, вспоминая движения неуверенного, незамысловатого танца. Поднимались руки, открывались рты, не совпадая с механическим бодрым ритмом. Обрывки чужих грохочущих слов раскатывались внутри головы.
— А было время.
— По старым ценам.
— Не все так просто.
— Еще вернется.
— И там не лучше.
— Повсюду люди.
— На всех не хватит.
— Пиши пропало.
— Бывает хуже.
— Потомки скажут.
— За что боролись?
— За тех, кто в море!
— Подумать только!
— Пароль и отзыв.
— Навстречу жизни.
— Сильнее смерти.
— Какое небо!
— Вот это счастье!
— И жизнь прекрасна!
19. Пробуждение
Когда я заснул, когда проснулся — и просыпался ли вообще? Урчит автобусный мотор, мягкое сиденье подо мной подрагивает, но чувства движения нет — редкие перемещения фонарных отсветов по черному, пупырчато непрозрачному от дождевых капель стеклу кажутся имитированными, как в кино. Мы никуда не движемся, мы трясемся на одном месте неизвестно как долго и как будто не собираемся двигаться, но никто об этом не волнуется, не задает вопросов, словно так и должно быть, поэтому и я не спрашиваю, я снова прикрываю глаза, изображая спокойную дремоту. Мне не хочется двигаться, не в моей воле что-нибудь сдвинуть. И зачем? Тепло, спокойно. Как в детстве, сладко пахнет теплым бензином. Желудок на удивление умиротворен, хотя я с утра ничего не ел… ничего, если не считать таблетки или конфеты, которой угостил меня из жестяной баночки уже в автобусе Виктор Фомич. «Возьми, возьми, — поощрил он. — Тебе теперь положено, как участнику. Маленькая, а лучше всякого бутерброда, попробуй. Последняя новинка производства». Я не вникал в его слова, во всем теле было усталое безразличие, но в животе вдруг действительно засосало. Это была круглая, обсахаренная горошина; я чуть раздавил ее зубами и сглотнул прежде, чем распознал вкус мягкой начинки. Обошлось однако даже без спазма. «Что, первый раз в театре? — усмехался Фомич со снисходительным добродушием ветерана. — Ну, ничего. Правильно все понял. Главное, чтоб людей удовлетворить, а не наоборот, верно?»
Удивительно было это чувство насыщения от маленькой горошины. Насыщения и умиротворенности… Сквозь дремотный теплый шум мотора стали доноситься голоса: женщина пыталась что-то объяснить контролерам. Они, оказывается, успели войти через переднюю дверь. Укол знакомой тревоги… хотя ведь на сей-то раз у меня билет есть. Должен быть, не у меня, так у моего спутника-хранителя, он в случае чего все предъявит, мне даже просыпаться не надо. Чувство укрытости во сне, более надежном, чем свой. «Да что мне ваш билет! — скучал служебный мужской голос от превосходства своего официального права. — Я у вас пропуск спрашиваю. Сюда же без пропуска нельзя, вам же который раз сказано». Ах, вот оно что!.. не в билете одном дело. Еще и пропуск. А есть ли у меня? Или мне не нужен? Я здесь… как это говорят? — прописан. Я здесь свой, мне не о чем волноваться. Хорошо хоть в чем-то оказаться своим. На всех не хватит. Мой хранитель спокойно сопел рядом. Значит, все в порядке. Если что, он сам про меня скажет, они с контролерами друг друга поймут. Да его и не спросят, его и будить не станут, они… как это называется? — из одной системы. Он мне сам вместо пропуска. «Но куда же мне назад? Мне некуда. Я же с ребенком! Я к мужу еду! — в голосе слышится попытка уже не доказать, а разжалобить (я все еще ее не вижу и не стараюсь увидеть, не стараюсь даже разлепить веки). — Вот, письмо от него». — «И письмо почитаем, — пообещал носитель власти с зевающим звуком. — И какие при вас еще бумаги. Только давайте скорей, по-хорошему, не задерживайте машину. Пассажирам же ехать надо». Теперь можно было не сомневаться, что мы все-таки стоим, двигатель работает на холостых оборотах. Сколько еще так стоять? Никто не подает голоса, никто не хочет привлечь внимания, и это понятно. Может, не у всех есть пропуск, не все уверены в своем праве продолжать поездку в наш город; даже удачно, что контролеры задержались с бедняжкой. Глядишь, до нас и не доберутся.
Не хватит времени. Но сколько же можно стоять? Конечно, ей не повезло, но формально они правы, тут нечего спорить. Сама виновата. Этак все бы сюда… «Что вы делаете? — вскрикнула вдруг женщина. — Отдайте!» Контролер с топотом пробегал мимо меня, как тень, разросшаяся до потолка; к груди он прижимал одеяльный сверток. «Отдайте ребенка! — кричала женщина. — Куда вы его уносите? Мы к мужу…» Голос пронесся мимо, затихая… Колечко по каменным плитам… Какой ребенок, какой муж?… что я, в самом деле… Двери захлопнулись, мотор взвыл уже деловито.
Как прекрасны подвижные, переливчатые лучики света в непрозрачных капельках влаги на окне, на кончиках полусмеженных ресниц! Не надо открывать до конца глаз, даже когда тебе толчком в бок дают понять, что пора выходить. Все и так видно. Салон автобуса освещен слабым уютным светом. Тепло. Пассажиры дремлют. Ближняя дверь закрыта, надо пройти через гармошку перехода в другой салон. Здесь светлее, большинство уже не спит, кто-то завтракает или ужинает, развернув на коленях или на откидных столиках промасленные пакеты с бутербродами, крутыми яйцами, помидорами; у кого-то и термосы, и стаканчики. Чем дальше, тем оживленнее: ребенок сидит на горшке прямо у ног взрослых, обнаружился умывальник с краном. Генеральша в сиреневом халате с лилиями обернула ко мне лицо, зубная щетка внутри рта оттопыривает щеку. Охранник поторопил легким толчком в спину, дверь уже открыта, я чуть не споткнулся о ступеньку. Виктор Фомич сунул ключ в скважину, зажег в прихожей свет, как хозяин, снял плащ…
За время нашего отсутствия его имущество успело еще прирасти: к фанерным и картонным коробам, мешкам и баулам прибавилась громадная оцинкованная канистра. Охранник примерился ее наклонить и чуть прокатил на ребре. Галифе на заду угрожающе напряглись.
— Тяжелая, черт! — сказал с удовлетворением и прошелся вокруг своих богатств, чтобы обмерить еще и ногами. — Попробуй, двинь! А? Как все увозить буду? Ничего, своя ноша не тянет. Постоит еще, правильно? Я, может, уезжать-то пока не собираюсь. А? Чем мне здесь плохо?
Поглядел исподлобья на маму: дошел ли до нее юмор? Мама стояла у входа в нашу с ней комнату, прямая, какая-то напряженная, придерживая за спиной ручку закрытой двери. Я не сразу отметил, что она одета не по-домашнему торжественно: воротничок темно-зеленого платья сколот у горла янтарной брошью — последним непроданным украшением; губы подкрашены, щеки припудрены, как будто не мы, а она вернулась из театра или собралась куда-то.
— Ладно, это я так, — дал тот отбой. — Накрой-ка на стол, хозяйка. Надо отметить прибавку. В магазин уже поздно? Ничего, Виктор Фомич запасливый. У Виктора Фомича все есть. — Наклонясь, извлек из сумки, из каких-то глубинных закромов бутылку, передал — рукой за спину — мне. — Поставь. А этого, из канистры, хотите попробовать? Знаете, что там? — Обернулся, прищурил с видом хитрого заговорщика бровь. — То-то. Не сомневайтесь, у меня без подмены. Кому положено, у того есть. Кто бы что ни говорил. И будет, если оправдаешь доверие. Это, конечно, между нами, не для разглашения. Как между своими. Вы мне, можно сказать, почти свои люди. Правильно я говорю? Можно считать, почти родственники… Ну, чего стоишь? Тащи миску, ложку побольше, стаканы ставь…