Страница 25 из 49
15. За что?
Незачем теперь и шевелиться. Все уже произошло, можешь лишь думать, будто ты этого не знаешь, ты просто пока не готов чего-то вместить. Пока еще есть время — промежуточное время дороги. Не обязательно даже двигать ногами — тебя перемещают дальше, не требуя собственных усилий. Отголосок еще звучащей музыки все больше перекрывается мелким шумом дождя, дробным перестуком копыт, разрастающимся сознанием утраты. Чувство вины и предчувствие беды лишь кажутся безотчетными. Попутная телега везет тебя в город со станции, где ты окончательно и как бы рассеянно, второпях, распрощался — не с женщиной — с возможностью другой жизни, но заодно и с частицей прежнего существования. Не убежать и не вернуться, разве что попытаться не думать — или не сочинять дальнейшего… но разве это в твоей власти?.. Что-то, запавшее, как зернышко, само собой набухает — в уме или в окружающем воздухе.
Две фигуры впереди укрыты с головой мешками; на одном черные буквы Sugar Cuba, на другом простая прореха. Такой же мешок был предложен мне. Он то и дело сползал с головы, руки уставали придерживать. Пахнет кислой сыростью, пылью прошлогодней картошки. Между спинами возниц виден лошадиный круп, изъязвленный мухами, хвост с невычесанными репьями. Порой ноздрей касается сладкий запах пота и парного навоза — когда, задрав хвост, лошадь выбрасывает под колеса свежие яблоки. Редкое для городского человека удовольствие, удивление перед чудом, какое испытывали когда-то, наверное, при виде неживых самоходных машин, таких, в сущности, простеньких созданий собственного ума — их можно разобрать по винтику и собрать снова без остатка тайны.
(Мысли не о том — чтобы вытеснить, не допустить других. Цоканье копыт, шум дождя, глаза открыты, а может, и нет).
Откуда-то со стороны и сверху: это твое тело под мешком перемещается вместе с телегой из неопределенных окрестностей в сторону дома; ты уже почти готов узнавать места. Проселок сменяется щебенкой, затем булыжником, выбоинами в асфальте, а тело ощущает, как твердо и разнообразно откликаются колеса на все подробности дороги, сбивая в голове мысли и чувства. Пустынные улицы, начинающаяся городская зелень, три понурых мешка на телеге, продолжение дороги пока что скрыто за поворотом, но ты как будто видишь даже, что ждет вас там, куда везут тебя так удачно подвернувшиеся попутчики (только сказать им адрес), словно сам составляешь дальше из совпадений и подручных подробностей не от тебя зависящий сюжет. При всем желании не остановить уже болезненной сутолоки внутри головы, не выпрыгнуть из телеги, как не могут колеса вырваться из глубоко вдавленной однажды в грунт и затверделой, точно камень, колеи.
Задремал, или, наоборот, проснулся.
Дрожь темной подкожной жилки на лошадином крупе, толкотня мыслей, как шум крови в ушах, дробь кислого дождя по мешку, скрип колес, цок копыт, невнятные голоса из-под мешков — из пространства:
— И представляешь, спрашивает: за что?
— Ну, люди! Прямо совсем память отшибло.
— Это как если б мне ногу отрезало, а я спрашиваю: за что?
— Тем более его предупреждали.
— Конечно. Прямо сказано было: сиди и не рыпайся.
— Небось знал, что делает.
— Думал, он сам по себе, за себя и ответит.
— За себя проще всего. Ты о других подумай.
— Раньше такие вещи понимали.
— Раньше так и не спрашивали. Хоть среди ночи подыми — заранее были готовы.
— Раньше в такое время уже возвращались… Э, в какое тебе, говоришь, место? — полуобернулся ко мне Sugar Cuba. Жила поворота напряглась на открывшейся шее, выпростался из-под мешка болезненный выпуклый белок. — Подвезем, — пообещал, не дожидаясь, пока я справлюсь со своим заиканием, и поощрил вожжами кобылу. Она ответила коротким ускорением, заранее притворным, и тут же возобновила прежний ритм.
Собака воет во дворе, когда в доме умирает хозяин, осыпается цветок на окне, когда из соседней палаты вывозят мальчика, с головой укрытого простыней. Может, наша тоска и тревога сейчас от того, что где-то в лесу, не слышный нам, плачет заблудившийся ребенок. Все уже произошло, мы только не готовы это воспринять; так хочется оставаться еще ни при чем. Долгий глухой забор вдоль дороги обтянут поверху привычной колючкой, ты еще вправе думать, будто не знаешь, каким нечаянным попутчикам указываешь путь к своему дому, ты предпочитаешь пока усмехаться удачному совпадению, не особенно даже удивляясь, ты объясняешь свою тоску и тревогу другим, сочиняешь слова оправдания за нарушенный и в сущности пустяковый запрет, чтобы не догадываться о чем-то всерьез.
— А номер дома какой? — спрашивает возница. — Скажешь, когда сворачивать.
Я не мог этого прежде видеть, но не удивлялся чувству узнавания. Белые пятна прилипли к окнам; открываются двери вокруг лестничных площадок, взгляды масок провожают меня снизу от перил и встречают сверху. Стучит за спиной по ступенькам протез одноногого возницы, его напарник волочит вслед пустые мешки, и не нужно тебе ничего объяснять, ты понимаешь и принимаешь без удивления, что люди, которые подвезли тебя попутно и которым ты указал дорогу к дому — судебные служители, они будут то ли участвовать в обыске, то ли описывать ваше имущество после него, потому что в цифрах, перепечатанных тобой для отца на длинных листах, оказалась ошибка, то есть не оказалось в наличии чего-то, что они должны были обозначать, — такие вещи тебе объяснять никогда не считали нужным, с тобой взрослые дела не обсуждались, ты даже не знаешь, поставил ли папа под этими цифрами свою подпись, — но это уже подробности; они, глядишь, добавятся чужими усилиями, нарастут задним числом — они уже разрастаются сами собой причудливей, чем ты мог бы придумать. Двери квартиры раскрыты на обе створки (так бывает на похоронах или на свадьбе), толпа соседей, недостоверно знакомых и не знакомых вовсе, расступается перед долгожданным и важным участником действа. Пожалуйте, гости дорогие, здравствуйте, а то мы уже заждались, самовар остыл. И смотрят искательно: узнает ли, ответит ли? Достаточно твоего кивка, чтобы встречное лицо расцвело. Девочка с треугольным вырезом верхней губки и неживой собачонкой в руке по местному обычаю протягивает оранжерейную гвоздику и делает книксен…
Уже не развеять, не отогнать. Папа в пижаме сидит на стуле в углу комнаты, время от времени привычно трогает пальцем зуб. Вдруг спохватывается, что на него смотрят посторонние, неизвестно как вторгшиеся в мир полуденных дурных снов. Он все еще не может понять их присутствия в своем доме, застигнутый врасплох… не успел вовремя очнуться. Сам виноват, теперь терпи. От мешков, брошенных у дверей, поднимается облако пыли. Мама сидит в противоположном углу. Король и королева. Прямые спинки стульев придают обоим вид чинный и значительный, и все держатся с ними предупредительно, как с виновниками и центральными фигурами редкого торжества, готовые избавить от излишних хлопот: сидите, сидите, не беспокойтесь, мы сами. Так бывают хлопотливы на похоронах знатоки ритуала, всегда лучше знающие, что делать; не хватало еще, чтобы покойник вздумал сам действовать — все равно как если бы ожил; то есть не в том скандал, что ожил, а в том, что хочет распоряжаться за других. Это не по правилам. Не так часто выпадает случай.
И невозможно очнуться. Ты уже понял, что это называется обыск, ты явился на него нежданный с такими же нежданными, чужими, непонятными людьми, которым, не подозревая того, указал дорогу от станции, привел, можно сказать, с собой, и вот застыл у дверей, как зритель, как посторонний среди посторонних, если не хуже, а родители даже не встали навстречу, ничто не шевельнулось в их лицах — можно подумать, что они не узнали тебя, обросшего щетиной? — или не хотели признавать ослушника, навлекшего на них беду? а может, не хотели никак припутывать тебя к происходящему, надеялись не выдать твоей семейной причастности?.. Мама взглянула на меня лишь коротко, не изменив застывшего выражения. Ресницы у папы слипались от набухшего ячменя. Тебя же просили оставаться на месте, — слышу я непроизнесенный упрек, — послушался бы — может, ничего бы и не произошло; но раз уж явился — не надо сейчас требовать объяснений, не надо показывать даже взволнованных чувств. Так положено. Если мы все будем вести себя правильно, то есть замрем неподвижно и в безучастном спокойствии, как будто ничего не произошло, все лишний раз убедятся, что никто из нас ни в чем не виноват, недоразумение как-то развеется, можно будет проснуться уже на самом деле, как ни в чем не бывало. Сам же понимаешь, это скорей всего не совсем взаправду, это не может быть взаправду. Так что не надо дергаться, удивляться, задавать лишних вопросов, даже показывать вид, что тебе неприятно, когда незнакомые люди открывают дверцы платяного шкафа, выдвигают ящики, перебирают белье… Я только вижу, как мама напрягается от этих прикосновений — к вещам, не к себе — точно в кресле зубного врача.