Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 18



Ненависть лишила меня слов, и я оставил территорию, испытывая одновременно чувство вины: «При моих замыслах — ненависть непростительна». Я проделал весь этот путь, но больше не испытывал благодарности, красота гор утратила действительность, действительно было только зло, и оно было реальным.

Немота, сковавшая меня, мешала мне идти. Враг, поселившийся внутри, продолжал биться в судорогах, и скоро уже распространилось зловоние. В природе — ничего узнаваемо-различимого, осталась одна безымянность, повергшая меня в недоуменное, воинственно-оцепеневшее созерцание, которому более всего, как мне кажется теперь, подходит заимствованное из немецкого слово «вас-ист-дас»: говорят, оно обязано своим происхождением пруссакам, которые, оккупировав в 1871 году часть Франции, все дивились на маленькие окошки, проделанные в крышах некоторых парижских мансард.

Выйдя из Пюилубье, я присел в небольшой, поросшей травой ложбине, которая протянулась через виноградник, и подставил лицо солнцу. Наверное, я устал, и от ходьбы, и от всего остального, и потому ненадолго заснул. Мне снилась собака, которая превратилась в свинью. В этом обличье — светлая, плотная, круглая — она уже не была уродцем, выведенным человеком, она была настоящим животным, каким и положено быть животному, и я проникся к ней симпатией и даже приласкал, хотя проснулся по-прежнему непримиренный, готовый, говоря словами философа, «после очистительных оргий познания к великим свершениям, которым уготована участь священных деяний».

День еще не угас, а на небе вышла луна. Мне представилось, будто я вижу на ней «Море молчания», и флоберовское «умягчение» проникло в мое сердце. От мягкой глины в ложбине пахло дождем и свежестью. Белизна березы выглядела по-новому. Ряды виноградника были дорогами, уходящими в никуда. Лозы стояли светильниками покоя, луна белела извечным символом фантазии.

Я шел в лучах последнего солнца, навстречу живительному ветру; синий цвет горы, коричневый цвет лесов и ярко-красный — мергелевых впадин были цветами моего знамени. Временами я пускался бежать. А в какой-то момент, оказавшись на мостике, переброшенном через овраг, даже прыгнул — довольно высоко и далеко, потом злорадно рассмеялся и назвал это место «Прыжок волка» («Saut du loup»), после чего уже спокойно продолжал свой путь, радуясь предстоящему ужину в Эксе.

Когда я поздним вечером добрался дотуда, я увидел рачков, карабкающихся по разворошенной куче булыжников на бульваре Мирабо, а еще — синий воздушный шар, который плавал в воздухе на ночном ветру, как дым от сигарет, и в голове у меня от усталости ничего не осталось, кроме «Блюза долгого дня».

Тутовая дорога

В Провансе я провел еще несколько дней. Иногда оттого, что я слишком много бывал один, мне отказывало чувство юмора, и тогда все краски тускнели: оставалась только блеклость и бесформенность (особенно когда я возвращался с прогулок). Однажды ночью ко мне подошел какой-то мужчина и сказал:

— Убью.

Я взглянул на его руки, в них ничего не было.

— Нет, не ножом.



Мне удалось поймать его взгляд, и мы прошли вместе короткий отрезок пути, словно сообщники.

В мастерской Сезанна, у «Chemin des Lauves» [5], принадлежавшие ему вещи сделались реликвиями. На подоконнике лежали сморщившиеся фрукты, и тут же висел на вешалке тщательно расправленный черный сюртук моего дедушки. В кафе на бульваре Мирабо мне встретились «Игроки в карты»: они расстелили на столе сукно и принялись играть, но выглядели не так, как на картинах: краснощекие, говорливые, они почти не вникали в игру и все же были точно такими же (неотрывно глядящими в карты). Я сидел рядом, читал «Неизвестный шедевр» Бальзака — повесть о трагической судьбе художника Фернгофера, заветной мечтой которого было создать идеально-реальное изображение, в чем он сходился с Сезанном, — и в этот момент обнаружил, что французский дух (воплощенный в культуре) уже давно стал причитающейся мне родиной, которая ведала бы мной и которой мне все-таки иногда недоставало. «Jas de Bouffan» («Дом ветра»), некогда загородная усадьба, служившая художнику мастерской и одновременно мотивом, теперь стоит почти вплотную к автостраде, ведущей в Марсель, за ней — район новостроек, носящий то же имя. «Ваша изоляция — в ваших руках», — написано там на плакате, рекламирующем оконные уплотнители. И все же призывная надпись на супермаркете «Все могут все» прочиталась у меня как «Всемогущество» из одного письма Сезанна. Однажды, отправившись на прогулку, я заблудился в маквисовых зарослях и неожиданно вышел к какому-то водоему, напоминавшему сверху своей синей водой и тугими волнами, над которыми только что пролетела стайка опавших сухих листьев, северный фьорд. Сильным порывом ветра повалило дерево, и оно грохнуло разорвавшейся бомбой, и куст маквиса заблестел, будто по нему расползлась целая армия муравьев. И все равно я чувствовал себя объятым красотой, и это чувство было настолько сильным, что мне самому хотелось кого-нибудь обнять.

В последний день я наконец решил подняться на гору, вокруг которой я до сих пор только ходил кругами. Дорога туда начиналась от местечка Вовенарг — небольшой деревни в северной лощине, обращенной к гряде, где некогда философ, носивший то же имя, сказал: «Только страсти научили человека разуму».

Путь на вершину гребня, к заброшенной монастырской часовне, был долгим, но нетрудным. (Я взял с собою яблоко — от жажды.) Я сидел на ветру, в небольшой впадине, выщербленной в скале, — эту выемку я снизу принимал за «идеальный перевал», — и видел далекое море на юге, на севере — серую спину Монт-Ванту, а на северо-востоке, совсем далеко, вершины предгорий Альп: «действительно совсем белые» (как кто-то сказал однажды о гиацинтах). Прежний «Монастырский сад» был словно утоплен в глубокой воронке, стенки которой защищали его от ветра; над ним, в вышине, мелькание крыльев ласточек (отдаленное повторение этого — раскачивающаяся паучья сеть на обратном пути). А выше, на самом гребне, едва различимая крошечная армейская будка с хрипящим на всю округу громкоговорителем и двумя караульными солдатами, которые попеременно входили и выходили из нее внаклонку.

Но не только одно лишь присутствие военных делало эту гору ненастоящей, и даже не изменившийся цвет известняка, который вблизи оказался матово-серым. Отсутствовало главное — ощущение вершины, и мне вспомнился один известный альпинист: желая выразить чувство экстаза, которое охватило его, когда он поднялся на самую высокую точку планеты, он использует в своей книге впечатления другого человека (не альпиниста), записанные тем во время прогулки по ровным улицам какого-то пригорода, находящегося на высоте едва ли более ста метров над уровнем моря. Вскоре я уже спускался вниз: я двигался на запад и радовался скалистым уступам, плато, долинам и дорогам Прованса, о которых с такой похвалой отзывался Сезанн, сравнивший их однажды с римскими: «Можно только восхищаться расположением дорог у древних римлян. Они обладали чувством ландшафта. Куда ни посмотришь, отовсюду открывается какой-нибудь вид». (Еще одна причина, по которой предпочтительнее держаться скорее магистралей, нежели оттесняться на так называемые пешие тропы.)

Когда я с ближайшей открытой площадки снова посмотрел на гору, ее отроги опять предстали в праздничном сиянии (одно место переливалось так, словно там проходила мраморная жила); когда я обернулся в следующий раз, уже совсем внизу, в сосновой роще, гора засверкала еще ярче: ее ослепительная белизна пробивалась даже сквозь верхушки деревьев, будто там, наверху, кто-то развесил подвенечное платье. Я продолжил свой путь и на ходу подбросил в воздух яблоко, — оно перевернулось несколько раз и соединило мою тропу с лесом и горой.

Тот путь и послужил для меня основанием считать, что я имею полное право написать «Учение горы Сен-Виктуар».

5

«Дорога на Лов» (фр.).