Страница 13 из 18
Кружащийся холм
Теперь у меня не оставалось сомнений: я должен поделиться хоть чем-то из того, что получил от горы Сезанна. Но каков закон моего предмета, — какова его безусловная, обязательная форма? (Ведь я хотел, чтобы написанное не осталось без последствий.)
Моя вещь не могла быть таким сочинением, которое ограничивается поиском взаимосвязей в пределах одной специальной области, — моим идеалом с давних пор является мягкая акцентуация и убаюкивающее разворачивание повествования.
Да, мне хотелось повествовать (и я с наслаждением изучал чужие исследования). Ибо в повествовании есть своя особая правда, озаряющая все, как я неоднократно имел случай убедиться на собственном читательском опыте, ясным светом, в котором одно предложение плавно и спокойно переходит в другое, а достоверность — результат предшествующего осмысления — ненавязчиво и мягко проступает только на стыках фраз. И кроме того, я знал: разум все забывает, фантазия — никогда.
Какое-то время я даже подумывал о том, а не описать ли мне просто отдельные события, ту гору и меня, те картины и меня, чтобы потом составить из них ряд не связанных между собой фрагментов. Но потом мне показалось, что такая фрагментарность будет здесь выглядеть скорее банальной, поскольку она явится не результатом предпринятой попытки объединения, закончившейся неудачей, а с самого начала выступит как сознательно избранная, надежная метода.
В «Бедном музыканте» Грильпарцера мне попалась тогда такая фраза: «Я всей душою жаждал быть связанным с другими, и от этого желания меня охватывала дрожь». Мне-то было хорошо известно: взаимосвязь возможна. Каждое отдельное мгновение моей жизни соединяется с другим, смыкаясь напрямую — без вспомогательных сочленений. Существует непосредственное соединение: мне нужно только вызвать его образ силою воображения. И сразу возникает знакомое стеснение: ибо мне известно было также, что аналогиям не дозволено возникать просто так, из случайных созвучий; являя собою полную противоположность повседневному хаосу, живущему в голове, они рождаются из жгучих потрясений золотыми плодами фантазии и предстают тогда подлинными сравнениями, которые и могут только стать, говоря словами поэта, «сияющим в веках челом творения». Не потому ли доверие к подобным аналогиям, скрепляющим повествование, почти всегда сопряжено с некоторым риском?
Следующая проблема: время действия. Мне уже давно кажется, что нынче не осталось больше мест для рассказа. Уже для истории человека со скрещенными руками мне пришлось сначала забраться в самую глухомань, отчего потом даже встреча с такими вещами, как «самолет» или «телевизор», чуть не обернулась полным провалом. Вот почему я решил отнести время действия к рубежу веков и выбрать в качестве героя молодого художника и писателя Мориса Дени, который однажды действительно навестил высокочтимого Сезанна среди его пейзажей; к тому же я чувствовал тогдашнюю атмосферу — уже из-за одного только черного сюртука плотной ткани, который висел в мастерской и который был так похож на сюртук моего деда.
Не следует ли мне, однако, правдивости ради, сделать главным персонажем кого-нибудь, кто говорил бы по-немецки? Мое воображение подсказало мне фигуру начинающего молодого художника из Австрии, который в 1938 году, вскоре после аннексии его страны немцами, отправился в Прованс. У меня даже был протообраз такого человека: погибший на Востоке брат моей матери, который был слепым на один глаз и от которого сохранились написанные очень ясным почерком фронтовые письма — в детстве я все время их перечитывал. Он часто снился мне и потом, когда я был подростком, и сейчас у меня возникло непреодолимое желание снова стать им и, превратившись в него, заново пережить синие краски фона распятия в придорожном киоте.
И наконец, я все еще надеялся, что может получиться «я» (ведь Зоргер, исследователь земли, перевоплотился в меня, хотя он и без того продолжал присутствовать во многих моих взглядах). Тем более что, в соответствии с учением, я не должен был ничего «изобретать», а только реализовывать, то есть «воплощать» (для чего в отдельных случаях все же требуется изобретательность), — это, впрочем, поддерживалось и моей собственной убежденностью в том, что все-таки «славное, доброе я» Гёте является внутренним светом рассказа, тем просветляющим и возвышающим началом, которое и пробуждает при чтении дух доверия. Ничто другое не заслуживает чтения.
Затем было принято решение во второй раз поехать в Прованс, где я ожидал получить для себя последние разъяснения. Мне только не хотелось там снова оказаться в одиночестве. Во мне все более отчетливо росла потребность в ком-нибудь, кто отвечал бы за меня: и это должен был быть не тот, кто все знает, а тот, кто сам еще спотыкается, тот, кому еще можно, как некоторым детям, задать большие вопросы.
В результате я договорился с Д. встретиться в Эксе. — Д. — родом из маленького швабского городка, живет в Париже и делает платья. Она приехала в Париж сразу после школы, сняла две комнаты в центре и довольно скоро — правда, промучавшись какое-то время в магазинах — стала зарабатывать на жизнь шитьем. Впрочем, «к зубному врачу», равно как и по другим мелким надобностям, она продолжала ездить в свой маленький, знакомый с детства городок. Ее родители принадлежали к тому «тайному народу», и потому она знает живопись — не только как приложение к жизни, но основательно, от самых истоков.
Ее собственными картинами были платья, каждое из которых заключало в себе свою особую идею. Две комнаты, которые она снимает, являются одновременно большой мастерской, утопающей в разноцветье тканей. Она относится к своим занятиям серьезнее, чем все люди, которых я знаю, она гордится своей работой, как может гордиться ею только художник, и беспощадно расправляется со всяким, кто мешает ей в этом.
Она рассказала, что однажды задумала создать «непревзойденное пальто» — «всем пальто — пальто». Она чувствовала в себе силы сделать это, но все же не справилась — из-за «проблемы соединений», хорошо мне, должно быть, известной, как всякому писателю. (Зато это избавило ее от «мании величия», — так она сказала.) Но все равно, даже в недоделанном виде, это «непревзойденное пальто» выглядит настолько красиво, что люди в метро не могут глаз оторвать и смотрят на нее с благоговейным почтением.
Именно Д., надо сказать, была тем человеком, кто приносил мне время от времени, когда я жил в Париже, разнообразные вести: так я узнал, например, об «одолении врагов самообладанием» или о «восприимчивости как основе подчинения одного человека другим». Посмотрев «Под знаком Козерога» Хичкока, она долго рассказывала о губах Джозефа Коттена, которые «так спокойно лежали на его лице»; а после фильмов Озу она начала расстилать газету, когда стригла ногти на ногах, потому что так делал главный исполнитель — любимый актер японского режиссера, который поэтому все время к нему возвращался.
В Д. не было ничего женского или женственного, скорее детское, мужественное и девическое одновременно, при этом, если дать ей возможность говорить свое, она напоминала рабыню, которая знает больше, чем любой господин. Однажды я узнал ее на картине Рембрандта «Иаков борется с Ангелом», где она была Ангелом, который в Книге Бытия называется просто «Некто». Многие люди, если слишком приблизиться к ним, обнаруживают демоническую, злую пустоту, лишенную «я»; Д., наоборот, остается всегда непроницаемой — и не выносит чужих касаний. Правда, когда однажды я спросил ее, зачем ей нужен ее друг, она ответила: «Одними словами меня не умилостивить».
Глаза у нее светлые, под глазами — круги. Когда я как-то раз заболел, она пришла и стала смотреть на меня так безжалостно, что мне пришлось ее прогнать. И вообще она напоминает взъерошенную нелетающую птицу: она никак себя не проявляет, сохраняя невозмутимый вид, и в основном либо стоит, замерев на месте, либо движется (но крайне неуклюже). При этом дух ее постоянно бодрствует, пребывая в настоящем, ни одного мгновения забвения: если она тут, она всегда соучаствует мыслью и как такая соучастница вполне может составить «bo