Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 56



Жаба знает, что исчерпала свои возможности. Внутрь ей не попасть – двери закрыты: и даже будь одна из них распахнута и порог радушно манил бы через него перескочить, она бы этого не сделала; ведь это не просто жаба, а совсем юная особь, выделяющаяся зеленой бриофитической окраской (это значит, что на спине у нее два пятнышка, имитирующие пару глаз), и ее инстинкты работают на полную катушку, призывают к благоразумию.

Если бы она могла войти, то обнаружила бы сумрачные комнаты, такие же бездушно-холодные, как керамическая плитка, но, возможно, приметила бы следы жизни, кипевшей здесь еще совсем недавно. Жаба понимает (так уж в нее природой заложено), что жизнь развивается циклически и что от завершенного цикла всегда остаются улики. Змеи сбрасывают кожу, кошки линяют, скаты-хвостоколы теряют зубы. Люди оставляют то, чем пользовались. Открытую банку «Несквика» и невымытые чашки на кухне, тюбик зубной пасты с незавернутым колпачком, незаправленные постели и серые простыни. Оставляют напольные часы, пепельницы с окурками, исчерканные журналы, взятые в школьной библиотеке книги, одежду в шкафах и продукты в холодильнике.

Что толку заходить в дом! Человечьи вещи говорят на собственном, непонятном жабам языке, да к тому же лишаются всякого смысла, когда хозяева с ними расстаются; из вещей уходит жизнь, они превращаются в невнятные иероглифы, словно тоже имеют свой срок годности, как и консервы в кладовке, открытая банка «Несквика» и еда в холодильнике; становятся непригодными, как затвердевшая зубная паста, или книги без читателей, или часы без руки, которая бы их заводила.

Поступив мудро (я же говорю, что жаба эта не простая; не зря у нее на спине глаза-пятнышки), земноводное разворачивается, с облегчением ощущая под лапками влажные листья. От соприкосновения с неживым у жабы пересохло во рту, ее бросает в жар, одолевает жажда. Листья освежают, но слишком мало, надо окунуться в воду, срочно окунуться: она чувствует, как скрипит при каждом прыжке кожа, и ей даже мерещится, что зеленая окраска, которой она так гордится, начинает тускнеть. Надо принять решение. Поилка для кур не годится, это все равно что вернуться в пустыню и искать там оазис. И вообще до поилки не допрыгнешь. Идеальный выход – ручеек, текущий на задворках дачи, но к такому дальнему путешествию жаба сейчас не готова. К счастью, неподалеку есть еще один водоем, до которого можно допрыгать за несколько секунд. Его влажное дыхание, распространяющееся по воздуху в виде малюсеньких частиц водяного пара, ласкает кожу.

78. Здания демонстрируют свою непрочность

Нас растолкали и потащили к дверям. Впопыхах мы взяли с собой только главное – а главным всегда оказывается самое любимое. Гном прижал к себе обоих Гуфи, мягкого и твердого, а я – «Стратегию» и книгу про Гудини. Сперва я думал, что родители вообще ничего не успели забрать (сигареты и лекарство от язвы в моих глазах не были сокровищами), но впоследствии осознал, что они импульсивно поступили точно так же. Мы похватали игрушки, а родители – нас.

В машине никто рта не открывал. Гном преспокойно заснул опять – не успели мы проехать несколько кварталов, как он уже дрых без задних ног. Я же, несмотря на недосып, не мог сомкнуть глаз. Коротал время, попеременно разглядывая затылки родителей в надежде уловить признаки того, что опасность осталась позади вместе с дачей и коварные сиу, охотящиеся за нашими скальпами, уже не набросятся на нас из засады. Но поскольку затылок – самый невыразительный участок человеческого тела (думаю, медики выбрали для него латинское наименование «окцилуциум», чтобы он хотя бы назывался красиво), видимых знаков либо не было, либо я их проглядел.

Весь день мы бесцельно колесили по Буэнос-Айресу. Наконец притормозили на безликой улице не знаю уж в каком районе, – безликой, зато спокойной, – возле телефонной будки. Папа тратил монетки, не жалея. Поначалу мы с Гномом хихикали (тайком, конечно, чтобы не раздражать маму, которая дымила, как паровоз, и барабанила пальцами по рулю) – ведь, когда слов не слышно, очень смешно следить за жестами человека, разговаривающего по телефону; кажется, будто чего-то недостает, это как художник, который увлеченно рисует, забыв взять кисть, или как Койот в мультиках продолжает бежать по воздуху, не заметив, что дорога оборвалась у края пропасти. Но папа все больше жестикулировал, некрасиво кривился, опять опускал монеты и вдруг так повышал голос, что даже мы его слышали, – слов было не разобрать, но голос доносился, он кричал, а после вдруг прикрывал трубку рукой и переходил на шепот, от крика – сразу к шепоту; а потом опустил трубку на рычаг с такой силой, что едва не сломал телефон.

К этому времени мы уже, разумеется, не смеялись. От лязга брошенной на рычаг трубки Гном подскочил на месте и спросил у мамы, что такое с папой. Мама улыбнулась Гному, погладила его по коленке, глубоко вздохнула, но так ничего и не сказала.

На ее счастье, вернулся папа. Плюхнулся на переднее сиденье рядом с ней – «ситроен» так и закачался на рессорах. И, отлично зная, что мама ждет ответа, промолчал; даже не посмотрел на нее, уставился себе под ноги – совсем как мы, когда мама добивалась от нас чистосердечного признания в каком-нибудь преступлении, а мы, хотя и разоблаченные, тянули резину. Маме пришлось взять папу за плечи и встряхнуть. Гном покосился на меня, безмолвно спрашивая: «Что это с папой – заснул?» Наконец папа взглянул маме в лицо и сказал ей тихонько, будто все еще шептал в трубку:



– В университете все провалилось.

Очевидно, мама поняла его с полуслова: вскинула голову, нажала на газ, и мы умчались с этой улицы.

Сделав по городу около тысячи кругов, мама наконец выбрала ресторан. Наверно, ей хотелось поесть чего-то особенного. Но, видимо, от всех этих катаний у нее пропал аппетит – к обеду она почти не притронулась: поковыряла вилкой паэлью, съела пару устриц, а после застыла, как механическая игрушка, у которой кончился завод; сидела, глядя в пространство потухшими глазами.

Гном, напротив, со своим обычным проворством проглотил все, что дали, и заскучал. Он все время порывался залезть на стул с ногами, и мне приходилось следить, чтобы стул не опрокинулся. Затем я обнаружил, что он вызвал на состязание по озорству девочку, сидевшую за соседним столиком; звали ее Милагрос – чтобы это выяснить, не требовалось быть ясновидящим, поскольку мама Милагрос без конца ее шпыняла: «Милагрос, нельзя так делать», «Милагрос, прекрати». В другое время я стал бы насмехаться над Гномом: «Ти-ли-тили-тесто, жених и невеста», но сейчас что-то не захотелось; я весь обмяк, голова работала медленно – наверно, переел. В чем-то я завидовал Гному – он-то мог без стеснения влезать на стул с ногами, валять дурака и распевать «и лежим мы, и ложим Бестраха». Я же – возраст обязывал – был обречен вести себя прилично, сидеть прямо, есть с закрытым ртом и, что самое ужасное, постоянно видеть перед собой папу: как он уже который час нарезает на мелкие кусочки давно остывший бифштекс, не говоря ни слова, – только нож ударяет по тарелке, словно приговаривая: так-так-так. Папа молчал, зато мама Милагрос у меня за спиной тараторила за двоих; таков закон компенсации.

Когда Милагрос и ее мама ушли, я почувствовал, как, словно по мановению невидимой руки, из шумного зала ресторана исчезли все высокие ноты: звон рюмок и столовых приборов, побрякивание тарелок, бутылок, подносов, оглушительные голоса и смех – все вдруг зазвучало глухо, смазанно, точно сквозь стену. Я решил опробовать свой голос – спросил у мамы разрешения сходить в туалет. Она даже не ответила. Скорее всего, просто не услышала: мои слова прозвучали так, словно я говорил со дна бассейна.

Гном рядом со мной весь напружинился, указывая на что-то пальцем. К моему изумлению, его возглас прозвучал чисто и звонко:

– Мама, гляди, гляди! Манда!

Мама выглянула из-за своей дымовой завесы. Папа, едва не уткнувшийся носом в свою тарелку с бифштексом, вскинулся. Официанты остолбенели. Все, кто находился в зале: кассир, посетители, продавец цветов – повернулись в ту сторону, куда с таким волнением показывал Гном: