Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 56



К футболке я даже не прикоснулся. Задвинул ящик и постарался напрочь о ней забыть – до той ночи, когда мне приснилось, что футболка выскальзывает из шкафа, ползет к моей кровати, как змея, и, обвернувшись вокруг моей шеи, душит. Это снилось мне несколько раз. Каждый раз, просыпаясь, я чувствовал себя дураком. С чего вдруг футболке «Ривера» меня душить, если я за «Ривер» болею?

Были и другие знамения, предвещавшие беду, но это – самое зловещее. Ужас поселился прямо у меня дома, в ящике шкафа, улегся между гольфами и носками, аккуратно сложенный, пахнущий свежим бельем.

Я даже не спросил папу, от чего умер дядя Родольфо. Все и так было ясно: в тридцать лет от старости не умирают.

4. Тревога патриарха

Наша школа носила имя Леандро Н. Алема.[7] Этот сеньор укоризненно глядел на нас с потемневшего холста всякий раз, когда мы входили в кабинет директора, чтобы выслушать себе приговор. Располагалась школа в здании, выстроенном сто лет назад на перекрестке улиц Йербаль и Фрай-Каэтано, под боком у площади Флорес, в сердце одного из старейших районов Буэнос-Айреса. Два этажа, внутренний двор со стеклянной крышей. Истертые ступени мраморной лестницы наглядно демонстрировали, сколько поколений начало здесь свое восхождение к Знанию.

Школа была муниципальная – то есть ее двери были гостеприимно распахнуты для всех желающих. Любой, кто вносил чисто номинальную ежемесячную плату, мог занять место в классе (учились, кстати, в две смены), получать завтрак и заниматься в спортивных секциях. За эту почти символическую плату мы знакомились с устройством нашего родного языка и с устройством языка Вселенной – я имею в виду математику; узнавали, в какой точке земного шара мы проживаем и что увидим, если отправимся на юг или север, запад или восток; что там пульсирует у нас под ногами, в огненном центре Земли, и что простирается над головами; а еще перед нашими неискушенными взорами разворачивалась вся панорама истории человеческого рода, венцом которого на тот момент (не знаю уж, к счастью или к несчастью для планеты) было наше поколение.

В этих классных комнатах с высокими потолками и скрипучими полами я впервые услышал прозу Кортасара (учительница читала нам вслух) и впервые взял в руки «Революционный план операций» Мариано Морено.[8] В этих классах я открыл для себя, что человеческий организм – идеальная фабрика; однажды здесь у меня сладко екнуло сердце, когда я нашел изящное решение математической задачи.

Наш класс так и просился на плакат, пропагандирующий дружбу между народами. Бройтман был еврей. Темнокожий Талавера – внук африканцев. Чинен – китаец. У Вальдеррея сохранился испанский акцент его предков. И даже те, в чьих жилах, как у меня, текла более заурядная смесь испанских, итальянских и креольских кровей, заметно разнились между собой. Среди нас были дети из интеллигентных семей вроде моей и сыновья чернорабочих. Одни семьи – например, моя – имели собственные дома. Другие квартировали у родителей или снимали жилье. Одни ученики, как я. изучали иностранные языки и посещали спортивные секции, другие помогали родителям в мастерских по ремонту радиоаппаратуры и гоняли резиновый мяч на пустыре.

Но в стенах школы эти различия полностью стирались. Многие из моих закадычных друзей (к примеру, Гиди, уже тогда прекрасно разбиравшийся в электронике, или Мансилья – он был еще чернее Талаверы, а проживал в Рамос-Мехии – то есть, в моем восприятии, у черта на куличках, еще дальше Камчатки) жили совсем не так, как я и мои близкие. И однако, все мы отлично ладили.

Утром мы ходили в белых форменных халатах, а после обеда переодевались в серые, на переменах пили мате и, расталкивая друг друга, бросались к привратнику, который приносил на небесно-голубом пластмассовом подносе наши любимые булочки. Нас роднила школьная форма, а также свойственные нашему возрасту любопытство и энергичность, отодвигавшие все различия на задний план.

Уравнивало нас и то, что никто ничего не знал о почтенном Леандро Н. Алеме, в чью честь называлась школа. Лицом этот патриарх был похож на Мелвилла: борода, хмуро сдвинутые брови… Наверно, ему надоело торчать на плоском холсте в директорском кабинете, и он многозначительно указывал рукой на что-то за пределами рамы. Проще всего было бы предположить, что Алем указывает в будущее или на путь, который нам следует избрать. Но встревоженное выражение, которое придал его чертам живописец, заставляло предположить, что Алем хочет сказать: «Не туда глядите», – намекает, что смотреть надо не на него, а на того, кто грядет за ним. За всем этим стояла какая-то тайна, о которой картина умалчивала. А значит, в ней было что-то зловещее.

За все то время, пока я посещал эту школу, никто из учителей не заговаривал с нами о Леандро Алеме. Спустя много лет, уже на Камчатке, я узнал, что Алем выступал против консервативного режима в защиту всеобщего избирательного права, что он участвовал в вооруженном восстании и был за это брошен в тюрьму, но в конце концов стал свидетелем торжества своих идей. Возможно, нам не рассказывали об Алеме, чтобы умолчать о печальной правде: он покончил с собой. Самоубийство победителя бросает тень на его дело: что, если бы апостол Петр в Риме времен Нерона перерезал себе вены или Эйнштейн отравился бы, уже добравшись из нацистской Германии в Америку?



В общем, я не настолько наивен, чтобы считать случайным название школы, привечавшей меня целых шесть лет – вплоть до того утра, когда я покинул класс посреди урока и больше туда не вернулся.

5. Научно-популярное отступление

В то апрельское утро сеньорита Барбеито задернула шторы и показала нам учебный фильм. Изображение было выцветшее, закадровый текст читал сиплый диктор с мексиканским акцентом; и однако, фильм настойчиво внушал нам, что жизнь – великая тайна; мол, клетки, объединяясь, образуют ткани, а ткани объединяются в органы, а органы – в организмы, представляющие собой нечто большее, чем сумма их составных элементов.

Сидел я за первой партой (что меня крайне огорчало, как уже упоминалось выше), чуть ли не уткнувшись носом в экран. Первые несколько минут я следил за фильмом. Уяснил, что Земля образовалась четыре с половиной миллиарда лет назад и вначале представляла собой огненный шар. Уяснил, что понадобилось еще полмиллиарда лет, чтобы возникли первые горные породы. Уяснил, что двести миллионов лет подряд шел дождь, – ого, ни фига себе ливень! – благодаря чему у нас появились океаны. Затем мексиканец замогильным голосом заговорил об эволюции видов, и мне показалось, что он что-то пропустил – где же рассказ о том, как на необитаемой Земле появилась жизнь? Я рассудил, что, скорее всего, кусок фильма сперли, – потому-то мексиканец и толкует о тайне; когда я снова попытался сосредоточиться, нить была упущена, и больше ничего я в фильме не понял.

Над тайной жизни я бьюсь до сих пор. Кое о чем я расспросил маму, и она рассказала мне о Вирхове и Дарвине. Еще в 1855 году Вирхов говорил: «Omnis cellula e cellula» – всякая клетка происходит от другой клетки. Следовательно, жизнь – что-то наподобие цепочки. Первое звено этой цепи, вновь уверился я, не могло быть чем-то ерундовым. Мама также заполнила пробел в летописи мексиканца, объяснив мне, что первые бактериальные клетки появились на Земле три с половиной миллиарда лет тому назад в неглубоких океанах, которые остались от самого затяжного в истории ливня.

Еще кое в чем я удостоверился, уже живя на Камчатке, среди действующих вулканов и серных испарений. Например, я открыл для себя, что мы состоим из таких же атомов, как и камни (вот только странно, что мы такие непрочные). Узнал, что Луи Пастер – тот самый, который изобрел прививки от бешенства – экспериментальным путем доказал: жизнь не могла самозародиться в атмосфере Земли – для этого наш воздух чересчур богат кислородом. (Вот те на! Все невероятнее и невероятнее!) А затем, к своему облегчению, я выяснил: по мнению некоторых ученых, в начале времен земная атмосфера вообще не содержала кислорода, а если и содержала, то самую чуточку.

7

Леандро Нисефоро Алем (1844–1896) – аргентинский политик леворадикального толка.

8

Мариано Морено (1778–1811) – аргентинский политик, юрист, активный участник Майской революции 1810 года, положившей конец испанскому колониальному владычеству.