Страница 3 из 89
В кабинет ни Громов, ни его отец не приглашали ни меня, ни Власова. И я всякий раз с любопытством смотрел на дверь кабинета, думая про себя, что за этой дверью, наверное, хранятся всякие редкости и даже предметы, вызвавшие ожесточенные споры специалистов. В глубине души я очень жалел, что журналисты вдруг замолчали и не стали больше писать о находках громовского отца. Мне почему-то очень хотелось, чтобы отец Громова победил всех своих противников и оказался прав. Ребята объявили, что мне дорога не истина, а самолюбие и тщеславие, ведь я приятель Громова. Но это неправда, я очень дорожил истиной, и мне хотелось только одного: чтобы истина оказалась необыкновенной и интересной. Обыкновенных и неинтересных истин и без того слишком много на свете.
А потом Громов вдруг перестал приглашать меня и даже Власова. И когда мы спросили его, в чем дело (спрашивал, собственно, я один, а Власов только стоял и застенчиво моргал глазами), Громов ответил:
– У нас, понимаете, ремонт.
– А долго он будет продолжаться, ваш ремонт?
Громов странно посмотрел на Власова, потом на меня и ответил тихо, еле слышно. И мне и даже тихоне Власову очень не понравился его ответ.
– Долго, - ответил Громов.- Ремонт почти капитальный.
Он вежливо дал нам понять, что ходить нам к нему нечего.
Я подумал, что все это из-за стекла, и обиделся. Но Власов попытался найти другое, более разумное объяснение.
– Это, наверно, не Громов, - сказал он, - а его отец. В квартире таятся загадочные ценности.
– А мы что, украдем эти ценности?
– Не в этом дело. Отцу Громова нужна тишина. Он работает. И наверно, есть еще какие-нибудь веские причины.
Я с удивлением посмотрел на этого застенчивого человека.
Видно, он очень любил Громова, если плюнул на свою обиду и стал защищать его отца.
Идея Власова о веских причинах, однако, почти убедила меня. Действительно, если разобраться, то иначе и не могло быть. Работа археолога должна быть ограждена от посторонних, раз речь идет о предметах, вызвавших сомнение епециалиетш. Мне даже стала нравиться эта мысль, не нравишеъ в ней только то, что посторонние - это мы.
Короче говоря, я тоже иочти стал на точку зрения Влаеова, забыл о когда-то разбитом стекле и рассчитывал, что и другие о нем давно забыли. И однажды в скверике, где мы гоиялн мяч, я спросил Громова: - Ну, как ремонт?
Громов ответил:
– Еще продолжается.
В сущности, я и не ожидал другого ответа. Всего три месяца прешло с тех пор, как я последний раз разглядывал нумерованные черепа, дверь в таинственный кабинет и обсидиановые глаза деревянного бога. И мне очень хотелось побывать у Громова еще хотя бы раз, но я понимал, что пока это невозможно. Надо было ждать.
Кажется, я уже упоминал о том, что мои одноклассники любили поговорить об истине. И один из них, Мишка Дроводелов, часто повторял где-то вычитанные слова.
– Платон, - говорил он, подходя ко мне или к Власову с важным видом. - Платон, ты мне друг, но истина мне дороже.
Это у Дроводелова неплохо получалось. Но я лучше всех знал, что до истины ему нет никакого дела. Если бы он так дoрoжил истиной, то не получал бы двойки.
Но я истиной дорожил, честное слово. Я был убежден, что археолог Громов и через него чуточку его сын имели отношение к истине, но не торопились с ней, боясь навлечь на себя упреки специалистов, и тщательно готовились, чтобы предъявить неоспоримые доказательства.
Именно в это время Громов посвятил домашнее сочинение на свободную тему рассказу о мальчике.
Класс сидел тихо под впечатлением рассказа. А Громов мелчал. И тишина была какая-то необычная. Она томила нас, как ожидание несбывшегося. Ведь рассказ о мальчике ся на самом интересном месте…
Загремел звонок, и все зашевелились. Вдруг Дроводелов вскочил, подошел к Громову и, вытаращив глаза, проревел во весь голос:
– Громов, ты мне друг, но истина мне дороже!
И я подумал, что теперь рассказ о мальчике не будет дописан. Все испортил этот дурак Дроводелов. И действительно, конца рассказ не имел, но продолжение мне все-таки удалось услышать. Правда, это произошло не скоро, уже после летних каникул.
В летние каникулы мне ни разу не удалось встретиться с Громовым. Он уехал в Комарове, в пионерский лагерь Академии наук, а я в Молодежное, в лагерь от завода, на котором работал мой отец. Я, конечно, мог случайно с Громовым встретиться, Молодежное было не так далеко от Комарова. Но за все лето я не встретился ни с кем из наших ребят, кроме Дроводелова, который попал вместе со мной в один лагерь. Его мать работала кладовщицей, и он жил не с нами, а с матерью во флигеле для обслуживающего персонала, но встречались мы каждый день.
В то утро, когда я приехал, он подбежал и, сделав важное лицо, пробубнил: - Платон, ты мне друг, но истина…
Я не выдержал, схватил его за ворот рубашки и пригрозил:
– Если ты еще раз скажешь о Платоне и об истине, пусть меня выгонят из лагеря, но я тебя проучу!
Он, видно, забыл, какое впечатление произвели его слова на Громова и на всех нас после чтения рассказа.
Дроводелов очень обиделся, у него на глазах даже слезы выступили, и он сказал мне:
– Отпусти! Во-первых, эти слова принадлежат не мне, а Сократу. А он был мыслитель. А во-вторых… Отпусти! Ты сейчас не на улице, а в пионерском лагере.
– На этот раз ладно, - согласился я, - отпущу. Только чтоб об истине я больше ничего не слышал.
И он действительно образумился, перестав говорить об истине и о Платоне, который, по его словам, был его другом, хотя жил две тысячи лет тому назад. Но моей угрозы он мне не простил. Это я видел по лицу его матери-кладовщицы всякий раз, когда я с ней встречался. На ее лице было написано все: и про истину, и про Платона, и про то, что я чуть не оторвал ворот у ее сына. Лицо ее, впрочем, было вполне благообразное, большое, полное и даже симпатичное, но оно выражало слишком много чувств.
Нет, Дроводелов больше уже не упоминал об истине.
И на том спасибо. Я давно заметил, что, когда не очень умный человек произносит чужие умные слова, эти слова тоже глупеют, хотя говоривший ничего не прибавляет от себя. Почему это происходит? Не знаю. Но хватит о Дроводелове. В лагере он всем надоел, вечно торговался, что-нибудь выпрашивал, сплетничал про команду, против которой играл. В конце концов он добился, что его оставляли стоять в стороне в роли болельщика. Вместо того чтобы упрекать в этом себя, он сразу же обвинил меня.
– А еще одноклассник, - нудил он, - разве это по-товарищески?
Эти слова почему-то растрогали меня, и я стал просить ребят не выгонять его на мусор.
Не хочется мне рассказывать о Дроводелове, честное слово, не хочется, не очень-то это интересный человек. Но так получалось, что без него никак нельзя обойтись. В тот день, о котором я сейчас рассказываю, он подошел ко мне, хлопнул по плечу ладонью и объявил:
– Я вчера с матерью в город ездил.
– Ну, ездил, и что из того?
– Новостишки есть!
– Какие?
– Громов переводится в другую школу.
– Это почему?
– Квартиру им новую дают, уже ордер выписали. Не будет же он с Черной Речки ездить на Васильевский остров.
– Не может быть, чтобы из-за квартиры он захотел уйти из класса, - сказал я, чувствуя, однако, всю неубедительность своих доводов.
Дроводелов посмотрел на меня, и вдруг его лицо стало похожим на лицо его матери.
– По-твоему, он должен тебя предпочесть новой квартире?
– Если бы Громовы собирались переезжать, вряд ли они стали бы возиться с капитальным ремонтом.
– Выходит, ты мне не веришь?
– Не верю.
– Разве тебе не известно, что я всегда говорю только одну правду?
Дроводелов действительно считал себя правдолюбом. В позапрошлом году он перевелся в нашу школу откуда-то с Бабурина и всем хвастал, что его мать самый крупный в Ленинграде инженер и работает на Металлическом в цехе паровых турбин. Но потом выяснилось, что она торгует зимой в пивном ларьке, а летом работает кладовщицей в пионерских лагерях.