Страница 14 из 20
Само собой, нет: он мог сказать только «в КОНЕ», «гордый КОНЬ»…
Не мог и Буденный скомандовать своим кавалеристам: «На ЛОШАДЕЙ!» А вот в Псковской области слово КОНЬ превратилось в синоним слова МЕРИН. «Говорят, ты жеребца купил?» — «Ай, да разве в деревне ЖЕРЕБЦА можно держать? Коня купил, КОНЯ… С КОНЕМ-то спокойнее!»
Видите, слова для разных оттенков одного понятия связались с заимствованием, до появления которого, вполне вероятно, и сами оттенки еще не были дифференцированы. Можно ли сказать, что слово «ЛОШАДЬ» следовало бы на корню срубить? Думаю — нет.
Не вполне согласен я и с Вашим стремлением всячески облегчить жизнь малообразованных людей, заставляя ученых говорить только языком, понятным для любого невежды.
Конечно, Вы правы в том смысле, что многие, преимущественно молодые, ученые склонны бывают загромождать свою речь бесчисленными множествами сложных терминов. «Они ученость свою хочут показать и говорят непонятно» — как телеграфист Ять в чеховской «Свадьбе с генералом». Это явление древнее. Такую речь медиков высмеивал еще Мольер, а лет сто с небольшим назвал ее, обрисовал и сердито не одобрил А. И. Герцен в одной из своих статей.
Но из этого отнюдь не следует, что для того, чтобы учить молодежь геометрии, учителя и составители учебников должны отказаться от слов АКСИОМА, ТЕОРЕМА, ПАРАЛЛЕЛЕПИПЕД, РОМБ, ПРИЗМА, ЦИРКУЛЬ, ЛИНЕЙКА, ПЕРПЕНДИКУЛЯР; да ведь уже и в самой низшей математике первоклашки сталкиваются с понятиями «ПЛЮС» и «МИНУС», с тем же «ЦИРКУЛЕМ» и «ЛИНЕЙКОЙ».
Я думаю — из Вашей критики следует только одно: тем товарищам, которые, по Вашим словам, не способны понять слова РЕАЛИИ, следует пополнить свое образование и выучить значение таких необходимых для языкознания слов. Ибо так же, как и в алгебре мы говорим «а», «в», «с», вместо того чтобы втолковывать: «первое какое угодно число», «второе какое угодно число», «третье…» и т. д., так и в языкознании разумно употребить слово «реалии», вместо того чтобы каждый раз повторять: «реально существующий предмет, называемый данным словом и представляемый соответствующим понятием».
1973. VII1. 22
Ильичево под Ленинградом
Многоуважаемый Л. С.
Съездил в Ленинград, снял грубую выкопировку с десятиверстки Южного Берега и добыл, хотя и с трудом, свои «Записки», ставшие уже давно совершеннейшей библиографической редкостью. Я их вот уже год как никому не дарю, но Вам, «пятачковцу», приходится. На стр. 398–430 Вы найдете рассказ о том, к чему всего ближе пришлось оказаться на «плацдарме» МНЕ. Впрочем, возможно, что кое-какие названия или имена «отзовутся и в Вашем сердце».
На карте я без всякого труда разыскал Ваше Стародворье. На моей карте оно, по состоянию на 12/IX 41 г., значится ЗА ЛИНИЕЙ ФРОНТА, а из Вашего письма я не смог сообразить — Ваша ОШР базировалась в нем или только прорывалась до него за «языками». Так или иначе, от Вашего Стародворья до моего ВЯРЕПОЛЯ — рукой подать: каких-нибудь 10–12 км. И речка Черная, как я и предполагал, оказалась одним из двух истоков речки КОВАШИ, в который впадает речка Рудица (у дер. Усть-Рудица). В этих местах я бывал не только, когда немцы еще сидели на Дедовой горе, а и в конце 40-х годов, когда писал свою «60-ю параллель», в которой «пятачка» куда больше, чем в «Записках», но которую я лишен возможности презентовать Вам, ибо у меня ее сохранились считанные экземпляры. Однако если Вам при писании Вашей будущей книги понадобятся живые картины природы как раз в этих самых местах, Вы правильно сделаете, если возьмете где-либо в библиотеке этот мой роман. Следует только иметь в виду, что по разным, теперь уже трудно объяснимым причинам он вышел в свет под двумя фамилиями: «Г. Караев и Л. Успенский. Шестидесятая параллель». Там у меня девушка-снайпер работает как раз возле д. Вяреполь и как раз в виду Дедовой горы. Думается, Вам это будет небесполезно пробежать. Есть «пятачковый» пейзаж и жанр и в моей повести «Скобарь». Да и в других моих повестях я часто возвращался к «пятачковой» теме.
Я сообщаю Вам все это… только потому, что, по Вашим же словам, у Вас потускнели воспоминания о «декорациях» той эпопеи; а у меня чего-чего, а «декораций», кулис, пейзажей — даже больше, чем нужно. Особенно в «Параллели».
Ну вот, по-моему, вроде и все: карту Вы рассмотрите сами: Вы же б[ывший] разведчик.
1971. VIII. 20
Ильичево под Ленинградом
Многоуважаемая М. А.
Насчет полета Гюйо… Таково положение мемуариста. Мне многие читатели с досадой пишут: «Почему же Вы, Л. В., не описали наводнение 1924 года? Ведь это такое замечательное явление природы!» А я не описал потому, что обретался в ту осеннюю неделю не в Ленинграде, а в Псковской губернии, где никакого «наводнения», естественно, не было, а был только очень сильный, почти ураганной силы, западный ветер. Писать же с чужих слов — кому это надо?
Так и с Гюйо (как и с Леганье): я по каким-то причинам не попал на его полет. То ли он производился летом, когда я сидел невылазно в деревне, то ли меня почему-то «мама не пустила» (м. б., «инфлуэнца»), но полета Гюйо я не видел, и только отлично помню его внешность (он был французик с эспаньолкой) на фотографиях в «Огоньке». Мало того, я эту фотографию в свое время вырезал и вклеил в имевшуюся у меня тогда толстую тетрадь, превращенную мною в пособие по истории авиации.
Но — видать-то я его не видал… Так не мне о его полете и писать!
1971. VIII. 16
Ильичево под Ленинградом
Многоуважаемый тов. Л.
(Вы не расшифровали Ваших инициалов и тем лишили меня удовольствия назвать Вас по имени-отчеству.)
Я очень благодарен Вам за добрые слова о моей книге. Я ничего не могу Вам сказать пока по поводу ее второго издания, так как сейчас и издательство и я, мы заняты вторым томом моих воспоминаний, который уже сдан мною в производство и фрагменты которого уже появляются в повременных изданиях (в том числе и в «Неделе», которую Вы, как москвич, вероятно, видите чаще, чем ленинградские еженедельники). Есть такой договор, что по выходе в свет второй части «Записок» они будут затем изданы в виде однотомника. Но это еще не так-то скоро.
Теперь, прежде чем перейти к Вашему возмущенному замечанию и Вашей «горячей просьбе», я должен объясниться: получив Ваше письмо в начале марта, я отвечаю на него в середине августа.
Я не так виноват, как кажется. В сентябре 1970 года меня хватил инфаркт. Не столько болезнь, сколько врачи довольно долго держали меня сначала в постели, затем с запрещением работать, утомляться и волноваться, а следовательно (так решили мои семейные), и читать письма по поводу «Записок», плохие ли (их почти не было), хорошие ли: все — повод для волнения.
Меня от моей корреспонденции отлучили, но читатели того не знали и продолжали свое. В среднем в день я получаю 4 письма. За четыре месяца запрета их накопилось около 500. А когда мне разрешили действовать (инфаркт-то был — не «мини», не «макси», а «миди»), то мне пришлось до самого 1 июня заканчивать как раз ту вторую часть «Записок», о которой я уже упомянул; издательство может, конечно, отложить срок сдачи, но ведь литератор питается подножным кормом, и ему нежелательно откладывать срок получения гонорара.
По всем сим причинам я смог начать разбирать колоссальную груду писем, только уехав на летние пастбища, сначала в Дом творчества, а затем на дачу. Сюда мне письма все лето привозят огромными кипами, а я, учиняя по конвертам хронологическую очередь, постепенно разбираюсь в них. Вот дошел черед до Вашего: это значит, что я уже с пятью месяцами расправился. Теперь и судите сами: если я и виноват, то не заслуживаю ли снисхождения?