Страница 5 из 56
Руди знал эту историю, потому что был не единственный в труппе любитель выпить; иногда к нему присоединялся Генри, и они устраивались в теньке между трейлерами, или на заднем сиденье чьей-нибудь машины, или раскладывали складной столик за кабинетом Иеремии. Выпивали вместе и рассказывали всякие истории. Так, Генри услышал о выступлениях Руди в роли балаганного клоуна-гика[2] задолго до того, как Руди узнал вообще, что такое гик. Еще ребенком Руди откусывал головы ящерицам на потеху друзьям своего старшего брата, чтобы поразить их, но себе такими проделками друзей не приобрел. Услышал Генри и о том, как Руди внезапно начал стремительно расти — по дюйму в неделю (что ввысь, что вширь), и это продолжалось полгода, — как он этого стеснялся, и как в свои двадцать продолжал играть в футбол за школьную команду, и одна его громадная фигура наводила такой ужас на некоторых противников, что они отказывались выходить на поле. Ничто из этого не было правдой, а может, наоборот, все было. Генри ни в чем не был уверен. В голове крутилось столько всего, толпилось столько умерших. Пьяные байки на этих посиделках, которые временами становились шумными, как сами цирковые шоу, не знали ограничения в виде таких бессмысленных и скучных вещей, как факты.
И все же, возможно, отчасти это были расподобления: правда преподносилась как вымысел и потому о ней было проще рассказывать.
Однако Руди, похоже, верил Генри. По крайней мере хотел верить. Он слушал его: это было все, в чем Генри мог быть уверен. Был уверен, когда рассказывал, и был уверен сейчас, слушая, как Руди пересказывает его, Генри, историю, слово в слово, а затем оснащая ее такими подробностями, на какие, казалось, один настоящий автор истории способен. Например, «мир комнат» — это была собственная выдумка Руди, и его детали делали рассказ еще более достоверным; перед Генри не только оживал его давний рассказ, но и само то далекое время.
Ибо случилось так, что каждое слово истории, которую он рассказал Руди, было правдой — не в фактах, а в сути. Кое-какие подробности он обошел, некоторые обстоятельства опустил целиком, но то, о чем упомянул, было правдой. Отель. Сестра. Комнаты. Его семье пришлось переехать сюда. Когда-то они были богаты; потом отец все потерял, когда случился Крах. Как потеряли многие другие — почти никого он не пощадил, — но его семья особенно пострадала. Мать умирала. Говорили: чахотка, туберкулез, но Генри знал: все гораздо хуже. У нее отняли ее жизнь, жизнь среди роскошных нарядов, драгоценностей, светских приемов, изящных туфель и лент, — отняли будущее, — и красивая, как на картинке, жизнь ушла навсегда; никакой жизни не хватило бы вернуть то, что они потеряли. Они даже не могли позволить себе отправить ее лечиться в санаторий, но врач сказал, что от этого было бы мало пользы: слишком далеко зашла болезнь. Она умирала в доме, который у них вскоре отобрали.
Детям не позволили обнять ее. Генри и Ханна могли лишь смотреть на нее, стоя снаружи у окна ее спальни на первом этаже. Ханна была так мала, что Генри пришлось приподнять ее, чтобы она увидела маму. Стоя между двумя густыми кустами, они махали ей, и ветки царапали их маленькие, нежные руки, оставляя на них кровавые полоски. Мама махала им в ответ, пока хватило сил. Она на глазах у них превращалась в тень. Они видели, как жизнь уходит из нее, как дыхание становится все мучительней, видели следы засохшей крови по краям губ.
А потом однажды пришел доктор, увел мистера Уокера в другую комнату, и Генри каким-то образом понял, что доктор говорит отцу. Он вошел с Ханной в дом, оставил ее в коридоре у двери в мамину комнату.
«Стой здесь, — велел он ей. — Я вернусь через минуту».
Она ждала там, в коридоре, а потом не выдержала. Как Генри и знал, она открыла дверь и заглянула в комнату. Он кивнул ей, чтобы она не входила, наклонился к маме и поцеловал ее в щеку. «И один поцелуй за тебя», — сказал он Ханне и снова поцеловал маму.
Она умерла в тот же день. Неделю спустя банк взыскал с них по закладной. Вот так Генри, Ханна и мистер Уокер навсегда лишились своего красивого дома, и в истории их несчастий началась новая глава.
— Отец Генри устроился уборщиком в отеле, — продолжал Руди. — Человек, который носил бабочку и костюмы в полоску. Который старался учить своих детей говорить не «картошка», а «картофель». У которого руки были нежные, как вода, — теперь стал уборщиком. Неужели это навсегда? И не настанет момент, когда можно будет развалиться в просторном уютном кресле, задрать ноги, выпивка на столике рядом, и сказать: «Так вот ради чего были все эти страдания — чтобы оказаться здесь, в этом уютном кресле?» Да. Это было навсегда. Семья ютилась в комнатушке между кухней и прачечной.
Руди разобрал безудержный смех, когда он услышал это: между кухней и прачечной! Будто такое не могло быть правдой, будто эта подробность добавлена для пущего эффекта, чтобы сделать историю еще увлекательней. Но это была правда.
— Между кухней и прачечной, — тихо повторил Руди, с прищуром глядя в глаза Тарпа: мол, попробуй-ка придумать что-нибудь хуже этого.
Конечно, читалось во взгляде Руди, можно жить в лачуге с дырявой канализацией и с безродной собачонкой, тявкающей из-под крыльца, но тогда тебе по крайней мере лучше не заглядываться на сильных мира сего, живущих не в пример тебе, прогуливающихся в шикарных костюмах, с шикарными собаками на поводке, на тех, которые если и думают о тебе, то с ненавистью за твою бедность и за то, что ты напоминаешь им о существовании в мире людей, имеющих меньше или почти ничего.
— Черные времена? Еще бы! — сказал Руди. — В конце дня у их отца не оставалось сил на детей. Ни на что, и только сила воли не позволяла ему махнуть на все рукой, лечь и умереть. По нему они видели, что он по-прежнему верил в свою звезду, и никакие деньги, большие дома или уютные кресла были тут ни при чем. Речь шла о самой жизни и о том, чтобы продолжать бороться до смертного часа. Он все силы отдавал, чтобы наладить то, что не мог наладить. Он солгал, чтобы получить эту работу, сказав усачу — хозяину отеля: «Я всю свою сознательную жизнь работал со всяким инструментом. Я дока по части механики». Правда была в том, что он не знал, как забить гвоздь, какой стороной молотка это делается. Но зато теперь у него были крыша над головой и четыре стены. У детей — еда. И для этого он продавал по частям свое тело… Даже в таких условиях, даже при всем этом Генри и Ханна находили себе скромные развлечения, понимаете? Дети это умеют. Ребенок способен преобразить мир с помощью палочки. Генри утащил у отца ключи, и пострелята отправлялись на разведку в незанятые номера. Прыгали там на кроватях, слушали радио и играли в прожигателей жизни, каких предостаточно видели вокруг себя. Ханна изображала жену, Генри — мужа. «Дорогой, мы опоздаем, если ты не поторопишься», — кричала она из спальни. «Не могу найти запонки!» — откликался он. «Дурачок! — говорила она. — Да вот же они, здесь. Думаю, нас ждет изумительный вечер у Шнайдеров». И Генри отвечал: «Я тоже так думаю».
Изумительно, как Руди удалось все это запомнить, когда с тех пор дня не проходило, чтобы он не был пьян. Потому что Ханна именно так и говорила. «Изумительно» — было ее любимое словечко, и она употребляла его по всякому поводу. «Картошка изумительно вкусная!»; «Больше так не подкрадывайся ко мне — ты меня изумил!»; «Изумительно: пара из триста одиннадцатого номера съехала — и оставила мне на комоде немного денег!» Манерное словечко для девятилетней девочки. Единственное словечко такого рода, которому она вообще научилась.
— А еще в запасе всегда была старая добрая игра, как раз для их нового жилья, — прятки, — продолжал Руди. — Вот в один такой день, когда они играли в прятки, это и произошло — то, о чем я упоминал и что навсегда изменило Генри, сделало из него, с вашего позволения, человека, которого вы сегодня видите перед собой.
2
В старых цирках — артист, выступавший с отвратительными номерами вроде откусывания головы у живой курицы и т. п.