Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 56

— Понимаю, — проговорил Генри; но Кастенбаум видел, что это лишь отговорка. — Как только мы будем готовы показать, вы увидите все первым. Но это постепенный процесс, и в начале между магом и его ассистенткой должно произойти нечто. Чему посторонний может помешать. Должна установиться некая связь между нами. Когда Марианна будет читать мои мысли, а я — ее. Один мой взгляд, и она поймет, что ей надо делать. Если я протяну левую руку вместо правой, это будет означать — не то, а другое. Если улыбнусь — значит, в ней что-то спрятано. То же и она. Она должна чувствовать происходящее. Если она нахмурится, даже на секунду, это будет означать, что мне надо чуть прибавить, чтобы поддержать внимание, — я имею в виду их внимание. Публики. Иными словами, мы должны быть как один человек, так что желательно нам некоторое время поработать в уединении, чтобы это было настоящим. Из всего, что публика видит на сеансе магии, эта единственная вещь, близость мага и его ассистентки, не может быть иллюзией.

Кастенбаум не сказал, о чем он подумал, а подумал он о том, что это больше похоже на близость не между магом и его ассистенткой, а на близость между мужчиной и его возлюбленной. Но сказать он этого не мог, поскольку ситуация и без того была напряженная: он судил по тому, как Генри смотрел на него, как он хмурился, как улыбался, а чаще был неулыбчив.

Когда Кастенбаум собрался уходить, Генри схватил его за плечи, остановил и повернул лицом к себе.

— Это будет что-то грандиозное, — сказал Генри. — Самое грандиозное представление в истории магии. Все маги мира услышат о нем. Все до единого. Он узнает, что я здесь. Узнает, что я вернулся. Он узнает…

— О ком ты, Генри?

— Что?

— Ты сказал: «Он узнает, что я здесь». Кто этот «он»?

Генри покачал головой:

— Никто. Он никто.

Кастенбаум, конечно, правильно предположил: Генри хотел оставаться наедине с Марианной Ла Флёр, потому что был влюблен, и хотел, чтобы и она полюбила его. Кастенбаум, как оказалось, бывал прав во всем, всегда. Это был его талант и его проклятие. Уже тогда он знал, что они обречены, что Марианна Ла Флёр поставит их обоих на колени. Но Кастенбаум был для Генри Кассандрой:[19] насколько он верил в себя, настолько же никто не верил ему. Он чувствовал, что дух его отца — хотя тот был еще жив и жил всего в двух милях от него — постоянно витает над ним, смотрит и проверяет, как в то время, когда Эдгар был ребенком, спокойно, но строго качает головой, понукает стремиться к сияющей звезде успеха. Но впереди Кастенбаум видел только тьму.

Наверно, было бы чудесно, если б у нас внутри было что-то вроде датчика на лампе, который бы автоматически щелкал, когда в нас кто-то влюбляется. Было бы чудесно, если бы любовь вызывала неизбежный и автоматический отклик.

Однажды вечером, искусно сочетая работу с удовольствием, Генри под взглядом Марианны накрыл роскошный стол — словно по волшебству, появились фарфоровые тарелки, сияющее серебро, хрустальные бокалы. За ними отбивные из молодого барашка, морковка с горошком, хлеб (еще теплый) и бутылка мадеры тысяча восемьсот девяносто седьмого года, которую он открыл одним мановением правой руки.

Он отодвинул стул для Марианны, и она поплыла по воздуху к столу. На самом-то деле она не плыла, просто так казалось, потому что ее ноги скрывались под длинной деревенской юбкой. Подплыв наконец, она улыбнулась ему в ответ.

Она ни словом не обмолвилась о чуде, сотворенном Генри.

— Ну, — спросил он, усаживаясь сам и аккуратно расстилая салфетку на коленях, — как ты это находишь?

— Ты о…

— О столе. О том, как это было проделано. Думаю назвать этот номер «Амброзия», потому что амброзия…

— Пища богов, — подхватила она. — Знаю. И считаю, это замечательно.

Любая другая женщина — любая смертная, коли на то пошло, — была бы невероятно изумлена увиденным. И то, что она ничуть не удивилась, хотя и вызывало огромное разочарование, все же странно привлекало в ней. Он влюбился в женщину, на которую, единственную в мире, его магия не производила и никогда не произвела бы впечатления.

Она принялась за еду. Несколько минут они не обменивались ни словам, слышался только стук вилки и ножа Генри о тарелку.

Потом он кашлянул. Это был тот случай, когда начинают с легкого покашливания, ну а дальше не могут остановиться. Генри уже побагровел и стал задыхаться.

Первый раз за тот вечер — может, вообще первый раз — Марианна посмотрела на него взглядом, в котором сквозило подлинное человеческое участие.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

Он кивнул:

— Наверно, что-то застряло в горле. Но теперь все отлично.

— Уверен?

— Конечно. Не о чем беспокоиться. Я устал немного. До первого представления осталось три дня. И я даже смерти не позволю мне помешать.

— Только не смерти, — сказала она.

Он улыбнулся. Они вернулись к еде. Она продолжала смотреть на него, хотя просто обеспокоенно, пока он не занервничал.

— Хочешь что-нибудь сказать? — спросил он.

Она отрицательно покачала головой, очень медленно, ее лицо было сейчас таким бледным, словно исчезающим.

— Горошек чудесный, — сказала она, поднося ко рту три-четыре горошинки, как яйца в гнезде ложки.

Генри любовался каждым ее движением. Она была как поэма. В ней не было ничего лишнего. Она, казалось, состояла только из того, что необходимо для жизни, и ничего больше. Если бы он просто мог смотреть, как она живет — как читает, спит, дышит, — он был бы в этот момент самым счастливым человеком. Он чувствовал, что это все, что ему нужно.

Вдруг, как внезапный удар грома, кто-то загремел в дверь.

— Генри! Генри!!! Впусти меня!

Это был Кастенбаум. Генри вздохнул:

— Придется впустить.

Марианна легко тронула салфеткой губы, повела головой:

— Нет. Да. Я устала. Пойду, пожалуй, спать.

Она спала в маленькой комнате для гостей, где когда-то, возможно, размещалась горничная. Там было место для односпальной кровати, деревянного столика, лампы и не больше. Но ее она, видимо, вполне устраивала.

Она встала. И хотя они еще никогда не целовались и даже не делали попытки обняться, сейчас они смотрели друг на друга как влюбленные, расстающиеся на много дней, а может, и месяцев.

Она ушла к себе и тихо прикрыла за собой дверь.

Генри встал и пошел открывать.

— Входите, Кастенбаум.

Кастенбаум влетел в комнату. Его волосы, обычно зачесанные назад и густо набриолиненные, сейчас падали ему на глаза, горевшие безумным огнем. Он принялся расхаживать по комнате, от обеденного стола у одной стены до самодельной сцены у другой. Он с насмешкой поглядывал на приобретенный реквизит и думал об отце, своем отце, который настаивал на возврате долга.

— Где она? — спросил он.

— Говорите потише, — попросил Генри. — Она спит.

— Обессилев от многочасовой репетиции, разумеется.

— Я ведь просил говорить потише.

— Нет, не просили. А потребовали. Приказали. Так партнеры себя не ведут. Вы деспот, вот вы кто. Король Генрих Девятый.

— Вы пьяны, — сказал Генри.

— Пьян? Пьян? Нет, мой друг, я еще не пьян. Когда я пьян, я не могу ни ходить, ни говорить. Не могу открыть оба глаза одновременно. Забываю свое имя и зачем живу на свете. А мартини или два придают человеку смелости сказать то, что он должен был бы сказать, будучи совершенно трезв, если он, конечно, мужчина.

— И что вы собирались мне высказать, выпив для этого три мартини?

До Кастенбаума как будто начало что-то доходить. Он наконец сообразил, где находится. Посмотрел на Генри, на роскошный стол.

— Я не обедал, — сказал он. — Позволите?

Генри кивнул. Когда Кастенбаум забарабанил в дверь, Генри как раз наколол на вилку кусок отбивной и понес ко рту, но положил обратно на тарелку, чтобы открыть; теперь Кастенбаум схватил эту вилку и завершил прерванное движение Генри. Закрыл глаза, и по его лицу разлилось блаженство: это было именно то, в чем он нуждался.

19

Древнегреческая прорицательница, чьи предупреждения оставались без внимания.