Страница 51 из 59
В этом хронотопе прошлое всегда равноправно сосуществует с настоящим, воображаемое - с реальным. Можно сказать, что оно такое же настоящее и такое .же реальное, как то, что составляет фабулу.
Всякого рода ретроспекции, отступления и внутренние монологи современному кино привычны, зритель научился читать их "оптический язык" без труда. Но речь в данном случае идет не о тех отступлениях в прошлое, когда, положим, младший князь в "Рублеве", ведя татар на безоружный Владимир, вспоминает, как его насильно мирили со старшим братом. Эти "ретроспекции" сюжетны, причинно-следственны, а значит, принадлежат временной последовательности.
Речь идет о том, что выступает у Тарковского - в форме ли снов, воображения, наваждения, воспоминания или даже кадров старой пленки - как истинная стихия существования героя, как его "индивидуальный поток времени", одновременный сюжету. Здесь все моменты времени одинаковы, приравнены к "настоящему" сюжета, как бы сосуществуют в нем. В последних фильмах этот индивидуальный поток времени нарастает в своем значении, формируя структуру ленты.
В 1967 году, задаваясь вопросом об авторской фантазии, сновидениях ночных и дневных, о том, что человек видит "внутри себя", Тарковский без колебаний отвечал: "Сновидения" на экране должны складываться из тех же точно и четко видимых, натуральных форм самой жизни". В "Зеркале", как, впрочем, и в "Солярисе", он отошел от этого заданного себе аскетизма, но, как и во всем, не изменил главному: то, что его герой видит "внутри себя", так же реально, значимо, "натурально" для него, как перипетии действительности. Так было со всеми героями Тарковского, начиная с маленького скрипача, которого учительница укоряла за "фантазерство". Но как бы ни были "натуральны" формы снов наяву, они всегда имеют одно существенное отличие от "натуральности" прочего в фильме: их время и пространство воображаемы и независимы от времени и пространства, ограниченных рамками сюжета.
Тарковский всегда очень внимателен к тем конкретным, чувственным формам, в которых совершается действие. Коли XV век, то бутафоры буквально сбиваются с ног, стремясь удовлетворить требовательность режиссера. Но сам он при этом сознает границы "натуральности"; понимает, что его XV век принадлежит человеку XX века. Вот почему великолепная чувственная фактура "Андрея Рублева" складывается из простых, понятных и доступных, а не "музейных" материалов и вещей.
Молоко и хлеб. Полотно. Овчины и меха. Бревенчатые срубы. Белый камень и штукатурка. Яблоки и кочаны капусты. Дрова.
Вещный мир картины ясен и обозрим; удален в прошлое, но не оторван от настоящего; не осовременен, но современен.
Ну, разумеется, есть еще поля, облака в небе, перелески, реки - большой мир природы, вечный по отношению к человеку. Он всегда составляет достояние кино. Для Тарковского мир природы насущен - он не урбанист. Длинный проезд по автострадам, снятый для фантастического "Соляриса" во вполне реальной Японии, выступает как memento грядущей урбанизированной цивилизации. Но у Тарковского, как говорилось, есть еще и свой, малый мир, "индивидуальная природа". И может быть, именно здесь всего заметнее особые черты его хронотопа.
"Андрей Рублев" - самый объективный из его фильмов в том смысле, что в нем менее всего обращений внутрь человека, в его воспоминания. Но это обманчиво. Откроем сценарий:
"Вот Андрей-мальчишка прыгнул в холодное прозрачное озеро, дымные столбы косо опустились вниз, коснулись призрачного дна, осветив колеблющиеся водоросли; тускло сверкнув золотом чешуи, метнулся в сторону испуганный карась; ... одинокий след двустворчатой раковины неожиданно пересекся с другим таким же..."
"А потом он вспомнил, как летел на санках вниз, глаза слезились от ветра... и весь откос был покрыт фигурками ребят и девчонок: черные деревья неслись навстречу, а за ними была белая пелена зимней реки с дорогой, наискось пересекающей слепящую поверхность и черные отверстия прорубей, возле которых на коленях стояли бабы и полоскали белье; и ребячья куча-мала внизу, когда он, затормозив на середине реки, был засыпан искрящейся снежной пылью; и лохматая собака, вся в репьях, то с лаем прыгала ему на грудь, то старалась лизнуть в разгоряченное смеющееся лицо девчонку, удачно выбравшуюся из свалки, затеянной мальчишками на скрипящем снегу, посреди реки..."
Разумеется, воспоминания Рублева об отце с матерью так и остались на страницах сценария. Но эти, казалось бы, такие произвольные, такие необязательные картинки природы - летний пейзаж или зимний ландшафт,- возможные в тысячах разных вариаций, не пропали втуне.
Я уже отмечала, что сны Ивана были сняты режиссером почти точно так, как записаны в сценарии. Это одно было бы уже достойно удивления. Еще более удивительно, как "факты" - будто бы вовсе случайные, микроскопически малые - в мире Тарковского не исчезают и не затериваются и, почему-либо ускользнув из одного фильма, снова возникают в другом.
Так начинается "Солярис" - с просвеченной солнцем зеленоватой глуби воды; колеблющихся водорослей; двустворчатой оранжевой раковины, поднявшейся на поверхность и оставляющей за собой длинный серебристый след: "факт", перешедший из "Рублева"!
Оттуда же - уже в "Зеркале" - зимний косогор, на который карабкается мальчик. А потом он стоит наверху, и брейгелевски подробная картина с маленькими фигурками людей, с крошечной лошадью развертывается под его ногами, и открывается огромная сверкающая даль, и птица косо слетает на его макушку...
Меняется сюжетный повод, ракурс или точка съемки; не меняется сама картина, как будто и она задолго до кино была припасена, уже существовала во внутреннем мире художника, а теперь проявилась, проступила наружу сквозь сюжет другого фильма. При этом не важно, что действие "Андрея Рублева" относится к русскому XV веку, а "Солярис" - к неопределенному будущему. След от раковины независим от этих случайных обстоятельств времени и места. Он существует всегда.
Как всегда, существует косогор с людской жизнью, раскидавшейся по его крутизне. Он встает среди пунктира точно датированной хроники - русские танки в Берлине, труп Гитлера, смертоносный гриб Хиросимы, Мао на площади в Пекине. Если малое время человеческой судьбы соседствует в фильме с большим временем истории, то это конкретное, историческое время в свою очередь отсчитывается на фоне всего времени - недаром косогор перешел в XX век "Зеркала" из XV века "Андрея Рублева".
Впрочем, косогор есть и в "Рублеве". Он простирается под босыми ногами Христа в русской Голгофе и, стало быть, столь же вечен, сколь и конкретен: на этот раз он принадлежит мифу.
Суть, конечно, не в этих нечаянных перестановках. Они лишь обнаруживают самым наглядным образом особенные черты хронотопа Андрея Тарковского. Сюжетное время, в которое укладываются те или иные события человеческой и народной истории, у него всегда синхронно всему времени, которое простирается по обе стороны сюжета практически безгранично.
Речь идет обо всем человеческом времени, потому что вне человека для режиссера не существует ни времени, ни пространства - они его не занимают.
Сам режиссер нередко осознает это в форме связи времен, связи поколений, сформулированной Арсением Тарковским: "Я вызову любое из столетий".
Режиссер Андрей Тарковский легко и без усилий переходит от XV века к фантастическому будущему. Отец говорит: "А стол один и прадеду и внуку",- сын пробует перенести оставшийся неосуществленным эпизод утра "на поле Куликовом" из "Рублева" в "Зеркало".
Тарковский вспоминал, что битва на Куликовом поле не сходилась с "Зеркалом" фактурно и от нее пришлось отказаться. Противореча собственной идее фильма как визуального "наблюдения" и как бы предваряя литературность поздних картин, он даже перевел эту очень дорогую ему историческую мысль из изобразительного ряда в словесный: ввел многим так и оставшееся непонятным чтение письма Пушкина к Чаадаеву.
На самом деле словесные цитаты, даже из Пушкина, фильму необязательны, ибо в "Зеркале", как в любом фильме Тарковского, присутствует ощущение всего времени. В частности, оно всегда связано с искусством в широком смысле слова.