Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 28

Несмотря на негодование, которое она затаила по отношению к Чайковскому, иногда она жалеет, что перестала писать ему и не может, вследствие этого, поспорить с ним о его будущих работах. Когда ее снова одолевает любопытство, она расспрашивает своего зятя Пахульского, который, поддержав в свое время и, возможно, даже спровоцировав разрыв тещи с композитором, остался с последним в хороших отношениях. Большой любитель интриг и сплетен, он безо всякого стеснения показывает Надежде письмо ее бывшего возлюбленного, датированное 18 июня 1892 года. «Совершенно верно, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может. Да я ни за что на свете и не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей могли бы быть постоянными посредниками вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни вам, ни ей она не поручала просить меня уведомить ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через вас установить правильные письменные сношения с Н. Ф., но каждое ваше письмо было лишь учтивым ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить тень прошлого. Вам, конечно, известно, что Н. Ф. в сентябре прошлого года уведомила меня, что, будучи разорена, она не может больше оказывать мне свою материальную поддержку. Мой ответ ей, вероятно, также вам известен. Мне хотелось, мне нужно было, чтобы мои отношения с Н. Ф. нисколько не изменились вследствие того, что я перестал получать от нее деньги. К сожалению, это оказалось невозможным вследствие совершенно очевидного охлаждения Н. Ф. ко мне. В результате вышло то, что я перестал писать Н. Ф., прекратил почти всякие с нею сношения после того, как лишился ее денег. Такое положение унижает меня в собственных глазах, делает для меня невыносимым воспоминание о том, что я принимал ее денежные выдачи, постоянно терзает и тяготит меня свыше меры. Осенью в деревне я перечел прежние письма Н. Ф. Ни ее болезнь, ни горести, ни ее материальные затруднения не могли, казалось бы, изменить тех чувств, которые высказывались в этих письмах. Однако ж они изменились. Быть может, именно оттого, что я лично никогда не знал Н. Ф., она представлялась мне идеалом человека; я не мог себе представить изменчивости в такой полубогине; мне казалось, что скорее земной шар может рассыпаться в мелкие кусочки, чем Н. Ф. сделается в отношении меня другой. Но последнее случилось, и это перевертывает вверх дном мои воззрения на людей, мою веру в лучших из них; это смущает мое спокойствие, отравляет ту долю счастья, которая уделяется мне судьбой. Конечно, не желая этого, Н. Ф. поступила со мной очень жестоко. Никогда я не чувствовал себя столь приниженным, столь уязвленным в своей гордости, как теперь. И тяжелее всего то, что, ввиду столь сильно расстроенного здоровья Н. Ф., я не могу, боясь огорчить и расстроить ее, высказать ей все то, что меня терзает. Мне невозможно высказаться, а это одно облегчило бы меня. Но довольно об этом. Быть может, буду раскаиваться в том, что написал все вышеизложенное, – но я повиновался потребности хоть сколько-нибудь излить накопившуюся в душе горечь. Конечно, ни слова об этом Н. Ф. Если она пожелает узнать, что я делаю, скажите, что я благополучно вернулся из Америки, поселился в Майданове и работаю. Здоров. Не отвечайте мне на это письмо».

Надежда приходит в восторг, читая это жалобное письмо, виновницей которого стала она. Никакие угрызения совести не терзают ее. Она даже испытывает странное чувство одержанной победы. Но над кем? Над Чайковским или над самой собой? Со своей стороны, Пахульский отвечает Чайковскому, повторяя ему, что баронесса больна физически и душевно и что ее состояние может усугубиться, если ворошить воспоминания, которые ей хотелось бы забыть. Этот от ворот поворот, впрочем, дан с молчаливого согласия баронессы. Конечно, она знает, что Пахульский всегда завидовал славе Чайковского, что задачу удалить композитора от двора считал своим личным делом и что теперь он ликует, расчистив путь и пользуясь исключительным доверием тещи.

На самом деле ее вовсе не провело показное бескорыстие зятя. Однако она ценит, что он всегда в курсе столичных сплетен и, соответственно, в курсе дел того выдающегося человека, который разочаровал ее и которого она без устали бранит, радуясь при этом его славному шествию. Решив порвать с ним всякие отношения, она с каждым днем ненавидит его все сильнее и сильнее, словно вменяет ему в вину то любовное восхищение, которое он когда-то внушил ей. Она ненавидит его за то, что он соблазнил ее, что играл ею и тянул из нее деньги в обмен на жалкие крохи своей гениальности. Если бы она хотя бы могла получить компенсацию за этот позорный маскарад в преуспевании своих детей! Но куда она ни взглянет, повсюду крах, низость и показуха. Старший сын, Владимир, вовлек ее в огромные расходы. Ей даже иногда приходится спрашивать совета и помощи у старшей дочери, Юлии. И ужасному Пахульскому приходится незаметно суетиться, чтобы все они не погрязли в долгах.

А Чайковский тем временем продолжает творить, процветать, путешествовать и вызывает овации во всех уголках мира. Есть в этом вопиющая несправедливость, радовавшая Надежду раньше и возмущающая ее теперь. В то время как ей хотелось бы позабыть неблагодарного, чтобы прекратить свои мучения, она только и слышит что о нем: вот он написал «Прекрасные воспоминания о Флоренции» и Шестую симфонию, или «Патетическую симфонию», посвященную, по некоторым сведениям, тому самому юнцу Бобу, вскружившему композитору голову. Она не смеет поверить в подобное бесстыдство. Тем более что «Патетическая симфония» – вещь эмоциональная, виртуозная, гармоничная, и, из дружбы и уважения к ней или просто из соображений правильности и справедливости, он мог бы сделать такую честь ей. С досадой и ревностью она просит объяснений у всякого, кто входит в близкий круг композитора. Но ей отвечают, что в письме издателю Юргенсону, датированном 8 октября 1893, Чайковский выразился как нельзя более ясно: «Владимиру Львовичу Давыдову» (Бобу). Узнав о последней воле автора, Надежда не решается принять всю правду. Что толкает его искать общества этого мальчишки, извращенный отцовский инстинкт или какая-то другая порочная прихоть?

Качаясь на краю правды, Надежда отказываеться кинуть взгляд в глубину этой личности, которую она, как ей думалось, засыпала своими щедротами до отказа и даже подмяла под себя. Она предпочитает негодовать в частичном неведении, из принципа, по привычке. В приступах бушующего гнева она решает раз и навсегда, во имя жалости, догматичной и жестокой, что гения музыканта недостаточно для того, чтобы оправдать человеческие заблуждения и бесхарактерность. Как раз наоборот, что терпимо у простых смертных, становится недопустимым для того, чьего лба коснулся при рождении божественный луч. Потакая своим самым низким инстинктам, Чайковский очернил себя и ее заодно. С этих пор всякий раз, как она слышит о гомосексуальности Чайковского, ей кажется, что ей плюнули в лицо. Разве не обманывал он ее своими словами и нотами? Как можно представить себе, что он вел двойную жизнь: первая была разгулом пакостной педерастии, вторая – возвышенной музыкой? Этот человек, который выставляет себя главным выразителем превратностей и радостей человеческих судеб, он, значит, заботился об одной лишь карьере? Голова композитора может быть занята любыми иллюзиями, его фортепьяно не умеет лгать.

Почти с физическим отвращением Надежда тщится представить себе, за пределами своей обычной наивности, как двое мужчин ласкают друг друга, целуют в губы, иногда усы к усам, и один из них – Чайковский. Но, судя по тому, что рассказывают, его влекут в основном юнцы. Боб и ему подобные – вот, без сомнения, его обычные партнеры. И вот на глазах у Надежды извращение превращается в надругательство. Картина этого мужского совокупления так и стоит у нее перед глазами, и она гонит ее, как ночной кошмар.