Страница 15 из 24
– Лизи! Лизи! Лизи!!! – вопил визжащий, полный истерики голос.
– Положи подушку под голову, – ответил другой, не такой резкий, но очень торопливый, с тяжелой одышкой, дерганный, будто не успевающий.
– Что с ней?! – раздался новый непереносимый крик.
– Убери руки, не мешай, – сменил его торопливый.
– Что с ней? Что, что?! – срывался в панике женский, всхлипывающий голос. А потом сразу без перехода: – Она дышит? А? Дышит? – И тут же еще сильнее: – Она не дышит! Ты видишь? Она не дышит! – И снова все накрылось истеричным криком.
– Не знаю, может быть, не знаю, – снова торопился мужской голос, он был намного дальше, чем тот другой, женский.
– Пульс, пощупай пульс. Пульс есть? – снова заголосил голос вблизи.
– Не знаю, нет времени, – ответил далекий голос, но он откатился еще дальше и теперь уже едва долетал.
А потом на Элизабет обрушилась чугунная гиря, нет, не чугунная, еще тяжелее – невыносимая, тупая, расплюснутая гиря. Она ломала грудную клетку и, наверное, сломала ее, и от пронзительной боли хотелось вскрикнуть, но вскрикнуть было невозможно, потому что живая мягкая пробка плотно закупорила грудь. Давление все нарастало, оно становилось невыносимым, оно требовало выхода, и пробка наконец поддалась, пусть не вся, лишь частично, и не крик, скорее стон, но все же вытек наружу. А вместе с ним пена – мокрая, пузырчатая, она поднималась полупрозрачным шаром из губ и тут же лопалась, чтобы смениться еще одним пузырем.
Давление отпустило, но тут же навалилось новым толчком, еще более тяжелым, более резким, чем предыдущий, и он отколол еще одну часть пробки, и пена вперемешку со стоном снова брызнула рыбными пузырями – Элизабет чувствовала вязкую, липкую струю, выливающуюся из разинутого до предела рта. Ее выворачивало, выкручивало наизнанку, и следующий спешащий толчок утаскивал ее внутренности все выше и выше вверх вместе с новым стоном туда, к открывшемуся, болезненно вздрагивающему горлу.
– Она умерла? – снова взвился душераздирающий вопль. – Да? Она умерла? Она умерла! Умерла! Умерла! – Он бился в воздухе, будто заклинал, будто хотел убедиться в своей правоте, будто только и ждал подтверждения.
Но ему никто не ответил.
Взамен что-то, похожее на тень большой птицы, приглушило свет, и на губах появился ободок – мягкий, податливый, он вздрагивал, щекоча. И снова боль, теперь резкая, будто вращают ножом в груди, самым острием, перекручивая, разделяя на части нежную ткань, и снова давление, но теперь изнутри, постепенное – оно расправляло легкие, вздымая грудь, как будто ее накачивали спрессованным, сжатым воздухом. И тут же еще один толчок сверху, очень быстрый, тяжелый, слишком тяжелый, чтобы пробка смогла его удержать; и наконец она вместе с плотным, накачанным воздухом вылетела, выбитая наружу.
Элизабет так и не успела разобрать, что же она ощутила сначала: освобождение от чужеродной массы внутри или исчезновение растворяющейся в воздухе боли? Или струю воды, которая теперь уже не пузырилась, а фонтанными толчками била из ее измученного горла?
– Спаси ее, спаси, – причитал безумный голос. – Слышишь, только спаси, все для тебя, всегда, все что угодно, когда захочешь, слышишь? Только спаси… – голосила женщина, но никто ей не отвечал, не разубеждая, но и не обещая. Вместо ответа мягкое, щекотное окаймление снова сошлось на губах Элизабет, и теперь она, почти полностью возвращенная к сознанию, ощутила, как смялись ее вялые губы, а потом словно стая сильных птиц влетела внутрь и разлетелась по ее груди, достигая самого отдаленного уголка, доставая, выталкивая оттуда остатки враждебной, застоявшейся воды. И тут же новый толчок в грудь перевернул Элизабет на бок, и она зашлась хриплым, мучительным кашлем и увидела свою растворенную в воде слюну, почему-то немного розовую, но не испугалась, так как поняла, что не умерла.
Потом она увидела небо; оно было очень далекое и очень глубокое, и Элизабет хотела было приподняться, но не было сил даже двинуть головой, она только могла лежать и смотреть в распахнутое, до предела открытое небо. И еще дышать. Ах, как же хорошо было дышать самой, просто набирать в грудь прозрачный, легкий воздух, чтобы тут же, выделив его живительную часть, насладившись ею, снова впитывать в себя чудесный, бодрящий эликсир.
Никогда прежде Элизабет не получала такого наслаждения от воздуха, от простой способности дышать; она и не догадывалась даже, что обыкновенный воздух может приносить столько физического удовольствия, что это и есть самое естественное и самое большое счастье. Просто лежать и дышать и смотреть, не двигаясь, в небо, даже не моргая, замерев.
Конечно, тогда, лежа на спине, она не могла ни отчетливо думать, ни оценивать, ни обобщать. Лишь значительно позже Элизабет удалось вспомнить и расставить по порядку первые ощущения возвращающейся жизни. На протяжении многих дней она перебирала их по частицам, собирая заново – слух со зрением, боль с освобождением, – потом всплыло невероятно глубокое небо, вспомнилось счастье от входящего в легкие воздуха. Именно тогда Элизабет и удивилась парадоксу истинного счастья – кто бы мог подумать, что простая возможность дышать и есть счастье! Потом она не раз пыталась воссоздать свою связь с воздухом, старалась заново испытать восторг от элементарного вдоха, но уже не могла. Во всяком случае, в полной, только ей известной мере.
Тогда же или даже еще позже она поняла, что вот так нелепо и в общем-то случайно она в первый раз почувствовала на своих губах мужские губы. Так она вспомнила и про мягкий упругий ободок, и про податливость своих собственных губ, и про щекотание, по-видимому, нежестких усов, даже запах одеколона, исходящий от гладко выбритого холеного лица.
На протяжении нескольких лет Элизабет представляла в ставших давно привычными ночных фантазиях банальную сцену, как будто подсмотренную, а потом перенесенную в жизнь из плохого фильма: распростертое, безжизненное тело на земле (это как бы она, но не совсем – возраст не определен, да и черты лица не вполне различимы), над телом бьется большой сильный мужчина (это как бы Рассел, но тоже не совсем он). Потом мужчина наклоняется к лицу девушки, его губы нависают над ее губами, они замирают на мгновение, а потом медленно соединяются.
Конечно, из романтической картинки исчезли розовые пузыри изо рта, и ужас ожидаемой смерти, и режущая боль, и холод сковывающей воды. Ужас, боль, смыкающаяся над головой вода, растворенный до исчезновения свет – все они находились в другом видéнии, в ночном, и Элизабет часто просыпалась от маминого истошного вопля – пустого, лишенного интонации, обращенного, казалось, только в немое бессмысленное пространство. И уже сидя на кровати с открытыми, полными мутной растерянности глазами, потерявшись во времени и реальности, она видела мамино лицо – смертельно белое, пергаментное, как будто посыпанное густой засохшей пудрой, – а в ушах звенел сбившийся, задыхающийся мамин голос. Голос давился фразами и пытался выплеснуть их все вместе, общей кучей, но и у него не получалось, и оттого, наверное, он выбивал их из себя по слогам, по раздавленным разорванным частичкам. И Элизабет ощущала поднимающуюся теплую волну, и ей хотелось плакать от чувств, от своей любви к маме и от маминой любви к ней.
Несколько лет Элизабет даже не могла приблизиться к воде, да и потом ей потребовалось время, чтобы пересилить себя и войти в нее. Постепенно она преодолела себя и снова стала плавать, разрезая послушную воду уже более ловкими, окрепшими руками. Но страшные ночные кошмары еще долго преследовали ее, как и совершенно другое видéние, где взрослый большой мужчина склоняется над беспомощной девушкой, распростертой на земле.
Еще одно событие, которое ясно запомнилось Элизабет, произошло приблизительно через месяц. Лето уже было в полном разгаре, в природе доминировали зеленые цвета, ну и еще, если смотреть вверх, – голубые. По дому растекался вечер буднего дня, впрочем, будничность его не имела значения – было лето, а значит, каникулы, и Элизабет ложилась спать позже обычного.