Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 92



Пролетело второе лето. Мы перенесли наш чум в деревню и поставили на лугу против бани. Перед зимой мать ушла навестить Кангый и Пежендея. Оставшись один, я стал еще больше привыкать к жизни среди изб. День я проводил среди деревенских детей. Ночью незаметно пробирался к кому-нибудь из крестьян, ложился у печи под стол и нежился в тепле. Чаще всего я ходил к Санниковым.

Максим Санников был самый высокий крестьянин из всех встреченных мной на Каа-Хеме, сухой и длинный, как лиственница. Головой он доставал потолок своей избы. Он был почти совсем лысый, а губы живые, тонкие и голос звонкий, молодой. Сыновей у него было двое: один глухой Васька, другой Сергей, оба старше меня. Мать у них умерла несколько лет назад. Из разговоров соседей я узнал, что Санников приехал из Центральной России в Сибирь искать свободной земли и вольной жизни. Помещик отобрал у него пахоту. В то время были крестьянские бунты. Санникова преследовали. Во время скитаний он потерял половину семьи: жена умерла от болезни, старший сын был на каторге, оттуда бежал и пропал без вести, дочь утонула на переправе в горной реке. А Васька простудился, пытаясь спасти сестру, и оглох.

Я никогда не забывал своего первого друга Ваньку Родина. Но за короткое время я еще ближе сошелся с глухим Васькой, сыном Санникова, и подружился с его братом и отцом. Вечером я приходил к ним, забирался под стол и ложился спать, как в своем чуме.

Утром чувствую, бывало, кто-то теребит меня за волосы. Просыпаюсь. Это Максим Санников.

— Ты опять забрался под стол? Вставай, вставай!

Услышав его голос, выползаю и вскакиваю.

Бывало и так. Санников возьмет меня за ноги и вытащит из-под стола. Посмеивается, качает головой:

— Крепко спишь, крепко спишь!

Показав на миску с картошкой, а то и с оладьями, он приговаривает:

— Проспишь — пеняй на себя. Есть их нужно в пору, когда от них пар идет, когда они сами в рот просятся, — и усаживает меня к столу, за которым уже сидят Васька и Серега. Один подмигивает мне, другой весело щурит глаза, пододвигая миску ближе к моему краю. Я думал: «Как хорошо человеку с таким отцом, как Санников, и с такими братьями, как Вася и Сергей!» И в самом деле Санников стал мне словно родной отец, а его сыновья — словно старшие братья.

Но счастье мое длилось недолго. Однажды я услышал такой разговор:

— Как жить, — говорил Санников, — если в устье Терзига всю землю захватил Михайлов. Какая радость — уйти от помещика и снова попасть в кабалу? Придется перекочевать под Таннуольский хребет.

Сергей, сидевший возле отца, весь подался вперед и оперся локтем о колено:

— Вчера пошел в степь накосить сена коню. Михайлов сам прибежал, вбил кол в землю, сказал «Моя земля, поставлю здесь изгородь — не смей косить». Выходит, все устье Терзига стало его пахотой, и на Кыс-Кежиге сенокос — его, и дальше тоже везде натыкал кольев — хочет маралов разводить. Куда деваться?

Что значит помещик и кто такой Михайлов — я не понял, ясно было одно: уедет Санников к хребту и братьев моих названых заберет.

С плачем провожал я Санниковых, а когда вернулся к их пустой избушке, еще горше заплакал и побрел в свой чум.

Много лет спустя Санниковы вернулись; но к тому времени в моей жизни произошли большие перемены.

Глава 4

Куда идти?

Как-то вышли с матерью из чума. Она оглянулась на новые избы и сказала:

— Отдам тебя на работу к этим русским. Ведь ты уже большой.

Я молча согласился.

Несколько дней мать присматривалась, выбирала, к кому лучше пойти. Однажды она взяла меня за руку и подвела к одной избе:

— Здесь живет человек, у которого ты можешь наняться. Он ищет работников.

Мне было приятно думать, что я войду в семью, живущую в большой, теплой избе. Вспоминался ласковый прием в семье Максима Санникова. Я с радостью согласился. Не знал я тогда, что такое батрак и какая у него жизнь. Взявшись за руки, мы вошли в дом богача по имени Чолдак-Степан. Его звали Чолдак-короткий — за низкий рост. У него была густая широкая борода, а живот отвислый, раздутый, как будто он носил под рубахой кошму для целой юрты.

Мать показала на меня. Поклонилась. Заговорила на ломаном тувинском языке, думая, что так будет понятнее Чолдак-Степану:

— Таныш (знакомый), это моя маленький балан-мальчик. Ты нужно его брать работа? Ты мне тара — хлеб давать, я тебе сын давать — так ли?

Чолдак-Степан раскричался:

— У меня у самого балан, здоровые батраки есть. Тара нет. Понимаешь, твой собачий сын балан не умеет работать. Ух, гадина! Что ты, дурная старуха, здесь приходить? Ну, ну, уходить вон!

Мать продолжала просить:

— Пожалуйста, возьмите!

Чолдак-Степан вытолкнул мать, подбежал ко мне:

— Ты теперь маленький балан, потом я тебя брать, — теперь ну, уходить вон!



Он сжал мне ухо и вывел за дверь.

Не говоря ничего друг другу, мы дошли до чума. Присевши на корточки у входа, стали советоваться.

— К тувинцу идти, к русскому идти — все равно, если он бай или чиновник. Так и выходит. Что нам теперь делать, как лучше? Сходим еще в один дом? — сказала мать.

У меня задрожал голос:

— Сама ты знаешь, мама, сама подумай, куда идти, с кем говорить.

Мы пошли еще в один дом. Он стоял на самом верху поселка, в устье Терзига. Люди здесь только что поселились. Вошли в него. За столом сидел старик с белой бородой — как у Мекея. Его жена, высокая, дородная, смотрела приветливо. Мать степенно нагнула голову, потом поклонилась в пояс. Подняв руку, вежливо спросила:

— Таныш, как ваше здоровье?

Сидевшие в доме ласково ответили:

— Здравствуй, таныш, садись.

Мы сели на длинное сиденье, которое, как я уже знал, называлось лавкой. Мать еще не пришла в себя от всего, что видела у Чолдак-Степана. Она села, но долго не начинала говорить.

Звякнула и без скрипа растворилась дверь. В избу вошли мужчина и женщина. Им было лет по двадцать пять. Я огляделся кругом. Избушка была совсем новая, только что сложенная, но маленькая. Такие домики — немного больше чума — называли у нас казанак. Внутри избы было хорошо прибрано, не было так жарко, как в других домах. На стене полки были застланы бумагой. На средней полке, с одинаковыми промежутками, лежали три темно-коричневых каравая. Пахло свежим хлебом. Я подумал о нашем чуме. При входе у нас тоже стоит полка на берестяных колышках. Но на ней помещалась только одна деревянная чашка, миска и берестяной туесок да лежала мочалка, которой моют чугунную чашу.

Хозяева приветливо улыбались. Отсвечивала румяная корка на караваях. Я все осматривался. В избе, кроме меня, детей не было.

Мать сидела в раздумье. Потом она подняла голову и, кивая на меня, сказала:

— У меня балан есть, у тебя балан нет. Ты его взять, мне хлеба дать. Понял ли, таныш?

Старик развел руками и приподнялся, полусогнув в локтях руки:

— Что тебе нужно, женщина? Не пойму.

Мать заговорила громче. Еще раз все объяснила. Показав на меня, сказала по-тувински:

— Это тебе! — потом подбежала к караваю: — Это мне!

Старик оживился:

— О, шибко хорошо! У меня маленький балан нет, у тебя балан есть. А-а! У меня хлеб есть, я тебе давать, сильно хорошо, ажирбас [21].

Мать с радостным смехом зашептала мне на ухо:

— Видишь? Ты будешь здесь жить, будешь работать. Видишь? Они согласны.

Она снова обратилась к старику:

— Очень хорошо, мой балан будет у тебя работать, таныш.

— Ладно, ладно, сильно хорошо, твой балан будет здесь, я буду смотреть.

Мать вывела меня из избы.

— Видел, мой сын? Ты теперь будешь работать у них. Хорошо, внимательно работай. А то они тебя прогонят, и нам будет плохо.

Мать прижала к груди мою голову, поцеловала. Повторила несколько раз:

— Хорошо работай, — и быстро ушла.

Я смотрел ей вслед. Когда мать скрылась, я осторожно подошел к дому и остановился у входа.

21

Ажирбас — ладно.