Страница 76 из 89
Господи Боже мой, как мы до этого дошли?
Как мы, пылавшие, смогли так остыть?
Три раза в жизни ощущала я жар. В первый раз это был профессиональный боксер по имени Зик, весь — жилы и сталь, обтянутые скользкой кожей цвета дымчатого кварца. У него была жена и четверо детей в Колорадо-Спрингз, но трахались мы с ним так, будто остались последними людьми на земле, и завели хозяйство в квартирке, которую снял мне Зик на Зюни-стрит.
В день, когда хирург мне сказал, что нужны две пластические операции для исправления того, что сделал Зик с моей скулой и носом, я уложила вещи и переехала на время к Шоне.
Вторым был Пил, итальянский манекенщик, которого я ненадолго соблазнила в гетеросексуальность, доказав, что могу трахаться так же дико и с той же неистовой изобретательностью, что любой пропирсованный кольцами пидор.
С Нилом я рассталась, потому что он полюбил наркотики больше, чем меня, и потому что он храпел, и потому что бросал полотенца на полу в ванной мокрой кучей, похожей на бледно-синее дерьмо, и потому что запах его лосьона мне не нравился, и потому что однажды вечером я пришла домой и обнаружила у себя в постели мальчишку-подростка, голого и с такой эрекцией, что доставала до пупка, а я могла предложить Нилу только тот член, что уже и без того пробил мое сердце.
А третий — Колин.
Он не такой, как Зик или Нил. Он единственный, кто бросил меня раньше, чем я от него ушла.
Нет, он все еще живет в нашей квартире на Паскаль-стрит. Он присутствует за завтраком и всегда приходит домой, даже если напьется в каком-нибудь заведении, где вся клиентура с литературными претензиями, но он больше не спит со мной в одной постели. Теперь он спит в комнате, которую называет своим кабинетом — каморка в форме гроба, которую он набил старыми журналами, газетами и письмами. Колин вообразил, что он писатель. Он повсюду рыщет, записывает и прячет свои записи, как бурундук орешки. У него столько книг, газет и пачек бумаги, что еле хватает места для раскладушки, запихнутой в угол этого разворошенного гнезда.
По ночам, в то время, которое мы раньше заполняли любовным действом, я слышу постукивание его клавиатуры, как клевки сумасшедшей курицы. Он пишет о любви, но не занимается ею, описывает страсть, но потерял способность ее испытывать.
А мы с Колином были великолепными любовниками. Такими, что даже редко отдыхали за играми, которые любил Зик и на которых настаивал Нил. Игры втроем, охота за плотью со свежим желанием трахаться с нами обоими, а еще игрушки — полированные кожаные кнуты, наручники, золотые цепи, прикованные к кольцам в сосках. Почти год прошел, пока я только начала просить Колина меня ударить, пока стала молить его наложить руки мне на горло и нажимать в такт его введениям, но когда он это делал — это уже когда мы начали приправлять любовь болью — это было будто кто-то плескал керосин в огонь. И огонь испепелял нас, мы забыли друзей и работу, мы ушли из внешнего мира и жили только в том, который создали сами.
И тогда Колин от меня отдалился.
Когда он решил, что писательство и страсть несовместимы, что искусство и секс — естественные враги. Тогда-то я и стала гоняться за пожарными машинами и рваться к пламени.
— Очень сегодня смешная штука вышла, — говорю я Колину, заглядывая в его забитый чулан, где он скорчился над своим компьютером. — Я подцепила мужика в каком-то баре в Колфаксе, мы поехали трахаться в мотель, а потом я забыла, как его зовут. Я даже не заставила его надеть презерватив. Я хотела, чтобы его сперма еще была во мне, когда я к тебе приду.
Колин поднимает брови, но это и все. Он смотрит на им написанное, наклоняется что-то поправить, потирает подбородок.
— Ты каждый раз мне притаскиваешь очередной блуд, как кот притаскивает задушенного воробья. Ты думаешь, что проявляешь влечение, а меня от этого всего лишь мутит.
Я прислоняюсь к косяку и чешу об него бедро, при этом шелковое платье задирается.
— А тебя ведь не мутило, когда ты смотрел, как я трахаюсь с тем мужиком, которого нашла в Кросстаун-бар? А помнишь бабу, которую мы притащили ночью с Лаример-сквер? Или твоего дорогого друга Люка из колледжа? Или твою бывшую любовницу? Ах, дорогой, до чего же чувствительны мы стали в нашем целомудрии!
— Оставь меня, будь добра, — говорит он с леденящим спокойствием. — Ты сказала все, что хотела. Теперь уйди.
— Я уйду, — говорю я, — но ты не сможешь писать, потому что будешь меня хотеть. Ты будешь воображать меня в чужих объятиях и будешь желать меня так сильно, что захочешь съесть мое сердце десертной ложкой. Ты захочешь убить меня.
Проклятие сказано, заклинание брошено, и я пробираюсь в гостиную зажечь огонь в камине.
Я сижу возле огня в гостиной и смотрю, как языки пламени вьются оранжевыми маховыми перьями экзотического попугая. Я зажигаю спичку и держу, пока пламя не обжигает пальцы.
Когда-то я была этим пламенем. Я горела свирепым жаром вожделения, и Колин со мной. Как он мог бросить все это ради новой любовницы, музы? Как мог он начать бояться пламени?
А он боится.
Я вспоминаю, как прихожу в себя на овечьей шкуре перед камином и вижу, как Колин хнычет. "Слава Богу, слава Богу, я боялся, что убил тебя… О Господи, я забылся, будто потерял сознание, и у меня так подступило… я кончал, и я душил тебя и душил, и только потом заметил, что ты не шевелишься… Ох, я думал, ты мертва".
Я попыталась его утешить, но он отодвинулся.
И это был последний раз, когда он меня тронул.
Через пару недель он признал то, до чего я уже догадалась — что ужас его был так велик не оттого, что он забыл, что делает, а оттого, что не забыл, что он меня душил и хотел душить еще, и в тот ужасный момент, когда под его руками угасал мой пульс, он стремился убить меня не меньше, чем кончить, и смерть с оргазмом схлестнулись жестокой волной похоти.
Но он пересилил ее, и я выжила.
Ему было никогда не понять, почему я не была благодарна.
Что позволяет мне не сойти с ума — если это еще не сумасшествие — это долгие занятия онанизмом и еще — подцепить случайного мужика, поехать в мотель или в парк и трахаться.
И еще я езжу на пожары. Пожарное депо в полумиле от меня на Уилсон-стрит. Иногда я успеваю поехать к пожару за последней машиной. Странная соблазнительность есть в извивах лижущих языков пламени. Интересно, пожарные это тоже чувствуют? И никто, кроме них, не знает, что на пожаре у них встает?
Иногда я смотрю на пожар из магазина, склада, частного дома, воображая, что это я зажгла огонь, что это не похоть кружит мне голову, а обыкновенное безумие, тяга к огню.
Потом я думаю: а это не одно и то же?
Сон — это просто другой способ ожога.
Человек с лицом, сделанным из огня, превращает мои сны в трут.
Он Зик и Нил, и Колин, он дотрагивается до той части моего существа, которая еще не тронута никем, даже когда я трахаюсь и уже не могу орать, никогда не занималось огнем это холодное мое ядро. Член его — факел, поджигающий мое сердце. Я страстно хочу, чтобы он выжег мне нутро.
Кнуты и удары, сладкие и болезненные поцелуи кулака и плети — это были всегда попытки растопить это холодное ядро, добраться до замерзшей ледяной сердцевины.
Но для этого не каждый мужчина годится. Только эти трое, эротическая моя Троица. Только эти мужчины, чей огонь как-то зажигал мой собственный, которые горели тем же жаром, что и я. Лишь с ними я трахалась и умом, и сердцем, и душой, и влагалищем. С другими просто быстренько совался член в дырку — введите шплинт А в гнездо Б, уходя, закройте дверь, заранее спасибо.
Огонь за решеткой камина гаснет.
А Колин все стучит и стучит по клавишам. И поздно ночью я все еще его слышу.
Проходит неделя, и я ночью еду в заброшенный дом, который много раз проезжала по дороге в Колфакс и обратно. Я ставлю машину за углом, проскальзываю внутрь. Днем здесь внутри противно, валяется щебень, и дом как бревно в глазу вполне приличного района. Ночью здесь зловещая, неестественная красота. Лунный свет сплетает причудливые узоры на разбитых стеклах, на потрескавшихся, облезших стенах. Как подводный храм, разрушенный и заброшенный, но полный тайны и остатков величия.