Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 59



— Я вместе с другими пророками мира явился в Чикаго, потому что господь сказал мне: следуй за серым облаком. Господь сказал: оденься в лохмотья и истреби себя. Вопияй так, будто у тебя есть единственный сын, и ты приносишь его в жертву…

Какой-то господин в шляпе и перчатках протиснулся сквозь толпу и, выплюнув изо рта жевательную резинку, обратился к «пророку»:

— Скажите, пожалуйста, а как вас зовут, сэр?

— Меня зовут Иешуя, — ответил тот.

— А откуда вы будете родом?

— Моя родина — Египет, древний мир, — уклончиво ответил «пророк».

— Это очень, очень интересно, — промолвил господин и, полностью удовлетворив свое любопытство, пошел прочь. Толпа стала расходиться. «Пророки мира» сбились в кучу, завернули за угол и исчезли, как призраки. Улица приняла свой обычный вид.

На одном из небоскребов, увенчанном огромной скульптурой древнего бога плодородия, мы заметили рекламу, которая возвещала, что здесь находится крупнейший хлебный рынок мира.

— Ничего нет удивительного, — засмеялся Москвич, — в таком чудо-домике можно упрятать добрую сотню элеваторов.

— Зайдем, однако, — предложил Вашингтонец.

Мы ожидали увидеть нескончаемую ленту транспортеров, разгрузочные площадки, зернохранилища, ряды автоматических весов. Но в хлебном небоскребе совсем не оказалось хлеба. В вестибюле расположились богатые магазины, справочный оффис. Если бы сюда запустили курочку, то она наверняка погибла бы с голоду, так и не найдя зернышка ни на одном из пятидесяти этажей.

Откуда-то сверху донесся многотысячный рев. Та, кой рев Москвич слышал лишь однажды. Это было на корриде в испанском городе Памплоне, когда любимец публики, знаменитый матадор дон Энго из Кордовы одним ударом шпаги убил огромного и свирепого кастильского быка.

Мы поднялись на несколько этажей, прошли тремя коридорами и оказались на застекленном балконе. Отсюда открывался вид на громадный зал размером с хоккейную площадку. Нет, это была не коррида. Это было зрелище пограндиознее!

В зале резвились полторы тысячи взрослых мужчин. Одетые в одинаковые желтые пиджаки пижамного покроя, они напоминали пациентов сумасшедшего дома. Здесь, как и в каждом заведении подобного рода, клиенты вольны были вытворять все, что им только взбредет в голову. Обладатели пижамных пиджаков собирались в кучи и разбегались по углам, писали мелом на стенах, показывали что-то друг другу на пальцах и отчаянно вопили. То и дело раздавались свистки, звонил колокол. По залу пробегали женщины в белых кофтах, которых мы поначалу приняли за медицинских сестер.

И все-таки здесь продавался хлеб. На наших глазах тысячи бушелей пшеницы были проданы в Южную Америку, оттуда ушли в Австралию, вернулись назад в Чикаго и снова отправились за океан.

Только этот хлеб никак нельзя было назвать именем существительным. Фермеры Канзаса и крестьяне Италии еще только собирались бросать зерна в землю, а весь их будущий урожай уже продавался с молотка. Ему предстоял долгий и длинный путь к конкретному едоку через руки сотен перекупщиков и спекулянтов. По громадному залу метались не сумасшедшие, а маклеры, представляя тысячи хлеботорговых компаний, разбросанных по всему капиталистическому миру.

В странных и невообразимых действиях пижамных джентльменов мы постепенно стали замечать определенную систему. В зале помещалось пять круглых платформ-колец, имевших шесть ступенек вверх и еще шесть ступенек вниз. Платформы назывались здесь ямами, а каждая ступенька соответствовала одному из двенадцати месяцев года. В ямах то и дело объявлялись аукционы на овес, пшеницу, кукурузу, сою, бобы, маис. Маклеры срывались с места и становились на ту ступеньку-месяц, на которой они хотели заключить сделку. Цены катились книзу и взлетали вверх, на размышления оставались доли секунды. В ход шли руки и пальцы. Ладонь, повернутая наружу, означала, что данный маклер покупает товар, а ладонь, обращенная внутрь, свидетельствовала, что товар продается. При этом каждый оттопыренный палец показывал, что в обороте находится пять тысяч бушелей зерна. Все было ясно без всяких слов, но маклеры вопили так, что волосы вставали дыбом. Как выяснилось, они вопили не только от азарта. По законам биржи тайные сделки запрещены, поэтому маклеры, жестикулируя руками, обязаны выкрикивать свои цены.



Рядом с каждой ямой размещались междугородные телефоны, стучали телетайпы, скользили телеграфные ленты, на электрических табло загорались колонки цифр. Приказы фирм о купле и продаже поступали со всех концов света в другой зал, откуда мгновенно передавались маклерам…

— А овес-то нынче почем? Овес-то нынче дорог? — услышали мы за своей спиной.

Если бы эта фраза была сказана не по-английски, а по-русски, то можно было бы предположить, что на смотровой площадке возник старый московский извозчик.

Мы оглянулись и увидели старика с крупным, мясистым носом и вздыбленным клоком волос на лысой голове. Старик был одет очень скверно: потертый пиджак, латанный на локтях, засаленный, допотопный жилет, стоптанные, явно не по размеру ботинки. Он, не отрываясь, смотрел на колонки цифр, ползущих по электротабло, губы его дрожали.

— Смотрите, овес по-прежнему в цене! — сказал он страстным голосом. — Четыре года тому назад я поставил на бобы и лишился всего своего состояния.

Мне надо было покупать овес, сою — все, что угодно, но только не бобы! Ах, если бы я поставил на овес!..

Старик охал, сопел, прикидывал вслух, сколько бы он заработал сейчас денег, если бы истратил свое состояние на покупку овса.

— Я бы мог положить в карман пятьдесят тысяч, — прошамкал господин, оставшийся на бобах.

Мы окинули взором беснующийся зал в последний раз и покинули смотровую площадку.

Гигантский хлебный рынок и скромная хлебная корзинка… Заботы спекулянтов, ворочающих миллионами тонн зерна, и ежедневный хлеб насущный для семьи… В какой зависимости, в каком отношении друг к другу находятся эти две проблемы? Этот вопрос нам предстояло выяснить на митинге организации «Хлебная корзинка».

Мы отправились на этот митинг из центра города пешком и, пройдя всего лишь четыре квартала, неожиданно очутились совсем в другом мире.

Посетив Чикаго, треть века тому назад, Илья Ильф и Евгений Петров писали:

«Мы знали, что в Чикаго есть трущобы, что там не может не быть трущоб. Но что они находятся в самом центре города — это была полнейшая неожиданность. Походило на то, что Мичиган-авеню лишь декорация города и достаточно ее поднять, чтобы увидеть настоящий город… Едва ли где-нибудь «а свете рай и ад переплелись так тесно, как в Чикаго. Рядом с мраморной и гранитной облицовкой небоскребов на Мичиган-авеню — омерзительные переулочки, грязные и вонючие… Некоторые бедные улицы выглядят как после землетрясения, сломанные заборы, покосившиеся крыши дощатых лачуг, криво подвешенные провода, какие-то свалки ржавой металлической дряни, расколоченных унитазов и полуистлевших подметок, замурзанные детишки в лохмотьях».

Мы шли по Холмстэд-стрит, одной из главных улиц негритянского района, и поражались нищете, запущенности, какой-то мрачной безысходности, которая давила на эти бедные кварталы. Рай остался за нашей спиной, у подножия небоскребов. Впереди на сотню кварталов раскинулся ад.

Порывы ветра, долетавшие сюда с озера Мичиган, прижимали к земле густой, черный дым, который извергался из трубы какой-то фабрики. Дым расстилался по крышам невысоких домов, стекал по их стенам на тротуар, прилипал к окнам. Дым царапал горло, слезил глаза. К кислому запаху дыма примешивался аромат автомобильного бензина и тошнотворная вонь гниющих свалок.

В одном из окон вровень с тротуаром мы увидели негритянского мальчика лет пяти. Наверное, он подставил стул, чтобы взглянуть на улицу. Ручонки его вцепились в решетку, вставленную в проем окна. Он казался больным. Его огромные глаза с перламутровыми белками глядели на мир, расстилающийся перед ним. А мир был невелик. Его мир ограничивался, справа и слева рамками окна, задней стеной комнаты и стеной дома на другой стороне улицы. В этом мире взад и вперед мелькали автомашины и прохожие; пьяный старик спал на ступеньках крыльца; кошка обнюхивала груду пустых консервных банок у кромки тротуара; неопрятная толстая женщина копалась в мусорном чане.