Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 114

Немецкий командующий еще пытается сохранить лоск. Но жесты его рук торопливы и беспомощны, глаза бегают из стороны в сторону, как у загнанного зверя, по которому осталось сделать последний выстрел.

Когда увели пленных, Думбадзе собрал поредевшие роты и направился с ними к отелю у подножия горы, где осталась батальонная кухня. Завтра ему догонять, свой полк, свою дивизию.

Следуя за батальоном, Максим Якорев остановился у спуска и поглядел на освобожденный Будапешт. Иссеченный стрелами и дугами улиц и проспектов, он разметался внизу, как больной в постели, изнемогший и притихший, но безмолвно радостный и довольный, так как кризис миновал и жизнь его уже вне опасности.

Ветер разогнал последние облака. Небо ясно и чисто. Синее, синее, оно будто заново вычищено в честь большого праздника. Повеселевший Дунай искрится и плещется у гранитных набережных из тесаных плит. Но под скелетами обрушенных в воду мостов река хмурится.

Максим еще и еще окидывал взглядом весь город. Каждая пядь здесь взята с бою и полита кровью, каждая пядь!

Он помрачнел вдруг и заспешил за батальоном. Роты приближались к отелю. Стены его в проломах и исклеваны пулями. Окна замурованы и превращены в амбразуры. Опричников Салаши и эсэсовцев Пфеффера выкурить отсюда было нелегко. Максим с болью в душе поглядел на камни набережной, еще не высохшие от крови убитых и раненых.

После обеда он вышел на веранду отеля, где уже находились Голев, Имре Храбец и Павло Орлай. Будапештская битва окончена. Она стоила дорого, но принесла свободу и радость победы. Недаром весь мир, затаив дыхание, ждет сейчас салюта Москвы.

Имре Храбец рассказал про мадьяр, сражавшихся за Будапешт. Они кровью искупили позор венгерского оружия, обесчещенного Хорти и Салаши. Но есть в городе и другие — эти готовы перегрызть горло тем, кто стоит за новое.

— Помните Пискера, что закрыл было макаронную фабрику? Такой активный теперь. В партии сельских хозяев подвизается.

— Туда что, и таких акул принимают? — удивился Голев.

— У него поместье, земля, вот и пристроился.

— Ну и шкура! — не удержался Павло.

— А банкира помните? Тоже выплыл. Крупный делец. А американца, что из подвала вытащили? О газете хлопочет. Такой разведет демократию! Пенча в редакторы прочит. Это хортистский журналист. Я в Дебрецене с ним познакомился. Так и лезут из всех щелей. Только и наши силы не по дням, а по часам растут. Коммунистов больше тридцати тысяч стало.

— А что ты хочешь? — заговорил Голев. — Борьба за новую Венгрию — все равно что плавка металла. Знаешь, какой огонь бушует в печи, как кипит жидкая масса? Кажется, бери и разливай. А пробьет лётку — и стремительно вырывается пламенная струя, фейерверком брызжет. Всплывает шлак! Лишь потом, очистившись от него, могучим потоком пойдет настоящий металл.

— Вот здорово! — обрадовался Имре.

— А эти Пискеры, Пенчи, все Швальхили — просто легковесный шлак.

На веранду отеля доносился все нараставший гул уже мирного города, только что распрощавшегося с войной; и гул его Голеву чем-то напоминал отдаленный гул мартенов. Еще трудно было сказать, из каких сплавов, но верилось, здесь в самом деле варилась добрая сталь.

Конечно, они понимали, в жизни все сложнее, чем обычная плавка. Пройдут годы, и их победа будет упрочена. Но как знать, сколько и каких испытаний пошлет им судьба. Будет и то, что враг, скопив силы, сбросит забрало и станет в открытую биться за свою власть. Одиннадцать лет спустя после победы будет огонь и дым, кровь и смерть — все будет, и сын Голева, сраженный мятежниками, распластается на мостовой, когда-то политой кровью отца. Только освобожденная и возрожденная Венгрия все равно восторжествует!

Давно лег Голев, а нет сна, как-то ослабло все тело, закружилась голова; то ли от раны, то ли от усталости и нечеловеческого напряжения последних дней. Отгремевший бой все еще длится в дремотном сознании, калейдоскопически повторяя пережитое. Потом память находит дочь, по которой, не переставая, ноет отцовское сердце. Он видит ее то за чужим плугом, то с метлой во дворе, то растерзанной на фронтовой дороге. Где она теперь в германском краю? Жива ли, здорова?

Видится и другое. Упаковывая в цехе патроны, жена тепло улыбается ему и радостно говорит: «Это тебе, Тарасушка, бей проклятущих!» Мелькают обожженные и почерневшие лица людей, и в родном цехе льется отменная сталь. «Крепка ли?» — пробует Голев, помешивая еще кипящий металл. «Наша, уральская! — отвечают с гордостью: — Самолучшая!» Память снова перетряхивает событие за событием из близкопережитого вчера и сегодня. Перед глазами в берегах из обтесанного камня стелется Дунай, и над ним бронзовый Петефи, чьи стихи как-то по-особому трогают солдатское сердце.





Еще в Пеште, у памятника, Имре Храбец рассказывал Голеву о трагической гибели поэта.

В сражении за венгерскую революцию он бился до последнего, и его схоронили в общей могиле. Нашелся очевидец, слышавший, как Петефи негромко воскликнул, когда немец-саксонец поволок его к яме:

— Не хороните меня, я живой... Я Петефи!

— Ну и сдохни! — ответил саксонец и забросал могилу известью...

Голев беспокойно заворочался, вспоминая рассказ Имре.

— Максим, ты спишь? — стряхнув с себя дремоту, повернулся он к Якореву и легонько подтолкнул его в бок.

— Ты что, а? — даже привстал тот.

— Слышь-ка, не спится что-то.

— Тьфу ты, недобра дитына, — добродушно пробурчал Максим, поворачиваясь, однако, к Голеву. — Чем же я-то помогу?

— Тыщи верст лезут и лезут в голову, — оправдывался Тарас. — Никакого спокою. Всю душу бередит!

Голев закурил. Помолчали. И прошло немало времени, пока их обоих не одолел сон...

— Вставай, Тарас, вставай, дружище! — будил его Якорев. — Смотри, день-то какой!

Голев порывисто протер глаза. Над Пештом, как и над всей Венгрией, в самом деле вставал ясный, золотой день.

— Знаешь, Максим, — свертывая папиросу, сказал Голев. — Никогда не видел снов, а тут совсем одолели. Вижу, будто волосатый верзила с длиннющими-длиннющими руками обхватил и тащит женщину, приглядную такую, к яме, к большущей могиле тащит. А женщина, в крови вся, отбиться не может и уж едва твердит только: «Не хорони меня, я живая!..» «Ну и сдохни!» — ответил ей верзила-эсэсовец и начал в могилу закапывать. Сердце у меня ужас зашлось как. Бросился к нему, отбил женщину, на свет из земли приподнял, а он, гад, хоть и раненый, отполз и волком на меня, готов зубом хватить. А женщина та чуть привстала да как глянет на него недобрым взглядом. «Ну, думаю, эта теперь постоит за себя!» И вижу, будто издалека-издалека смотрит на меня мать, смотрит и говорит: «Любый мой, какой ты сильный у меня, сильный и хороший».

5

На трехсотметровой скале Геллерт после войны сооружен величественный памятник советским воинам, павшим в боях за свою Родину и за освобождение венгерской столицы.

На высоком постаменте молодая женщина, олицетворяющая страну, подняла над головой бронзовую миртовую ветвь, чтобы увенчать нашего солдата за его бессмертный подвиг. Суровое лицо воина обращено к югу, куда катятся синие дунайские волны. Его взору доступна вся Венгрия, великое дело ее людей. Им, живым, он принес сюда самое дорогое и заветное — свободу и счастье!

У подножия монумента — две символические фигуры, будто вырвавшиеся из-под земли. Одна из них схватила за горло фашистскую гидру и душит ее на глазах всего Будапешта. А другая взметнула над собой факел и светит всему городу светом правды и свободы, с которым пришел сюда советский воин.