Страница 23 из 25
Мальчик страдал — у него с Люсей ничего не выходило. Поэтому он читал стихи Пушкина по ночам на сеновале, завывая от усердия и светя керосиновым фонарём под одеяло. На страницах вместе с дымом плясало комарьё. Из-за плетня на мальчика лаяла без конца соседская Пушка — у неё после каждого «гав» в горле клокотало, как в вулкане. Но мальчик не обращал внимания ни на комаров, ни на собаку. Фонарь моргал, гас и вонял. Мальчик обжёг спичками ногти. Как сеновал не подпалил?.. Глаза чесались и болели. Мальчик, скорчившись, разбирал статьи в конце тяжеленного тома, все примечания, набранные шрифтом мельче макового зерна. Он с удивлением узнал, что Пушкин начал писать стихи лет с тринадцати. И все о любви. Вот молодец! Его душил царизм — и он сочинил оду «Вольность». Эти стихи тут же разошлись по всей России. Царь на него страшно рассердился: «Салага! Как смел?!». А Пушкина звали Саша. И это особенно задевало мальчика.
«Нужно переписать «Вольность» для Люси, пусть выучит наизусть. А я проверю. Стихи помогут ей в тяжёлые минуты жизни».
Тем временем в школе шли последние уроки — надвигалось лето: земляника и молния, окунь и морковка… Мальчик воспроизвёл золотыми чернилами стихи Пушкина для Люси и для себя самого. Потом насыпал в чернильницу соли и перекатал «Вольность» грязными чернилами специально для Андрея Викторовича, красноносого и злого учителя, который заставлял зубрить даты по истории, а сам ничего интересного не рассказывал. Наверное, скрытый эсер. Мальчик сунул ему листок в портфель на перемене. Но учитель и на следующий день сделал вид, что ничего не произошло — только глаза у него были воспалены и моргали медленно, как у попугая. Ага! Наверное, ночь не спал, трясся! «Тираны мира, трепещите!..»
И чем взяла мальчика именно ода «Вольность»? Он её запомнил наизусть. Он знал теперь, что стоит за каждой строфой, — прочитал биографию и учебник истории сам осилил — попросил у старшеклассников. Каждый вечер, как только он освобождался от работы — загонял ли овец домой, косил ли сено в логу, — дождавшись, когда все уйдут спать, он садился заново «сочинять» «Вольность», словно это он и был — Пушкин.
Он выдрал у гуся белое перо и смастерил старинную ручку. Он разлохматил русые волосы. Он хмурился. Над горизонтом шли слоистые тучи XIX века. В тучах мелькала луна — и во дворе перед мальчиком белели пёрышки кур и гусей и прутья ивняка, обрызганные овцами. На столе в чашке густо блестели чернила из чистого золота.
Стоило мальчику вывести первые строки:
к сердцу подмывал жуткий восторг, горло пересыхало. И раз от разу становилось интереснее. Мальчик уже мог полностью, не заглядывая в книгу, повторить в точности почерк Пушкина — со всеми закорючками и ятями, прочерками и виньетками… Эта игра стала привычкой, обволакивала дурманом душу и необычайно волновала, как сладкий, запретный плод… И был, наконец, вечер, когда он пережил эти стихи так сильно, что перепугался. Никогда более это с мальчиком не повторилось, да и зачем такое повторять? В небе стояла белая, сильная луна. Где-то далеко, не в соседней ли деревне, пели песню и заливались лягушки. Сладостный звон ночи томил.
Саша сидел на земле, примостившись к крыльцу, торопливо окунал гусиное перо в чернила и, наклонив голову, быстро-быстро писал, разбрызгивая золотые кляксы:
Вольность.
Ода…
А царь в это время спал в кровати с государственным гербом на спинках — двуглавым орлом. Ножки кровати, наверное, стояли в серебряных вёдрах с водой — чтобы не залезали тараканы. Царь спал некрасивый, маленький, злой, у него слюна текла по усу. Луна светила и ему в окно, на его голую ногу, торчавшую из-под шёлкового простроченного одеяла, и на пятке можно было увидеть чернильный штемпель — тоже двуглавый орёл, это на случай, если царь пойдёт в баню, и одежду украдут, или на речку купаться пойдёт. По всей стране ползли его сыщики с ножами… Кнутом били при кострах крестьян. Колокола не утихали… Горели помещичьи усадьбы… Дети плакали… От каждого столба во все стороны падали чёрные тени… Душно было, страшно… Ещё Ленина не было, и даже Плеханова… А Саша, усмехнувшись, твёрдо выводил:
Цитера — это был остров Афродиты, богини любви. Саша теперь всё это знал. Ведь он писал эти стихи!
Он взмок от восторга и сладкого страха. Он оглянулся — ему показалось, что вдоль плетня кто-то крадётся. Ничего, дальше!
Вот тебе, царь! Вот вам, мракобесы-попы! Вот вам, обжоры в парчовых кафтанах и в туфлях с алмазами! Тряситесь!
Словно ветер шёл по лицу Саши. Перед его глазами во тьме вставали падшие рабы, разрывая цепи, блестя глазами и кандалами на тёмных руках. Их были тысячи, ряды за рядами, как на уроке физкультуры в школе… До самого горизонта вставали рабы. Царь ещё спал, подрыгивая пяткой с двуглавым орликом.
(Тут немножко было непонятно — если железы, в смысле много железа — щипцов, цепей, игл, то должно быть для рифмы слезы, а не слёзы. А если слёзы, то тогда желёзы?! А это совсем другое. Наверное, всё-таки слёзы, без двух точек — Пушкин торопился и просто забыл, что нужно «ё», а потом исправлять не хотелось).
Это как башня, в которой спит царь и лежат в сундуках тома чёрной конституции, но выше башни — тучи, набитые молниями, и радуга освобождения. Саша писал, чувствуя, как смелеет у него сердце, у него, маленького, бледного, как возносит его волна народного горя над страной; глаза сухо и страшно горели, словно Александр неожиданно повзрослел; скрюченные, измазанные чернилами пальцы дрожали от ненависти:
Вот как судит Саша Наполеона! Низенького и мрачного человека, оставившего в крови поля
России, погубившего миллионы своих и чужих солдат, толкнувшего Францию на край катастрофы! А что Саше казнённый Людовик?! Он ненавидит всех тиранов, всех! И именем жестокого Калигулы он отмечает своего царя Павла I, задушенного ночью приятелями Александра I. Вот такие папеньки и сыночки! Разврат, золотая молодёжь!..