Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 17

— Я — помню, да. Я теперь много спомнил.

— Чего это на тебя нашло? — удивилась бывшая гулеванка.

— Сам не знаю. Навалилось что-то, не разберу. Времени свободного много, жись спомнил, да сыздаля на себя глянул, охо-хо-о…

— Что?

— Понял, что — все! Гроб пора колотить, вот что! И положат в него и детство, и войну, и любовь нашу с тобой, Любашка. Да это бог с ним! Чему быть, того миновать нельзя. А погляди-ко на меня: и здоровьишко, и сила есть, не жалуюсь пока, и кумекаю кой-чего, — дак так и похоронить себя теперь? Нет, шалишь! Пожить еще охота, Люб.

— Может, робить пойти?

— Нет! Это — все по-старому будет! И теперь, и потом — не век же за станком стоять, даже если допустят. А я по-старому не хочу. Пущай уж те годы, что остались, сызнова для меня пойдут. Уехать я собрался, вот. Куды — не знаю еще.

— А чем там лучше-то будет? — спросила Красильникова. Волнение Мазунина передалось и ей, она сжала ладонями заполыхавшие вдруг щеки, нервно поежилась.

— А хоть и ничем! Зато это моя жизнь будет: куды захочу, туды ее и поверну, так-то вот.

— Затем и пришел, чтобы это мне сказать?

— Да нет. — Старик нахохлился, упер локти в колени и положил на ладони голову. — Я вот что: мне таких умных баб, как ты, на веку не попадалось, ни до тебя, ни после. А с мужиками нет охоты связываться. Дак скажи ты мне, Любовь-не-помню-отчество: пошто это такая дурь на меня накатила? Я вот никак не могу понять, тебе со стороны виднее должно быть — верно?

У нее закривились губы. Мазунин вздрогнул: узнал усмешку, перед которой когда-то не устоял. Заморгал, отвернулся.

— Я вот как, Степушка, думаю: много на твой век от роду было отписано, а ты вначале где-то засушил себя, да только теперь отходить стал. С одной стороны, и хорошо было: жизнь прожил — и не крикнул! Зато теперь, Степушка, кричится. А я вот загодя откричалась, и — спокойная теперь, живу себе тихохонько, и тоски нет… Да! Ты Пашку помнишь?

— Как не помню! — глухо отозвался Мазунин.

— Недавно письмо от него получила, пишет из Кемерова: плохо, мол, жизнь сложилась, ни угла, ни спокою на старости лет. Слесарит где-то, да в общежитии живет, — какой он бабе, старый-то, нужен? Ох, мужики вы, мужики — куролесите по белу свету, сорите своим семенем, где ни попало. Дак просится: прими, мол, Люба, если сможешь!

— Ну, а ты как?

— Думаю вот. И приму, наверно. Все не одной век коротать. Да и Лизонька вот рожать собирается приехать.

— Что, замуж вышла? А я не знал! — встрепенулся Мазунин.

— Какое там замуж! — Красильникова полезла за платком, отвернулась. — Такие уж мы с ней, нескладехи…

Мазунин поднялся.

— Вот как… Вот как… — шептал он. Подошел, неловко обнял ее сзади за плечи. — Много вам, бабы, счастья в жизни надо. Да только все как-то не так у вас получается: топочете, суетитесь, бегаете за ним, а толку-то нет! Без мужика — что ж, тоже ладно, а то попадет пьянь да дрянь — обиходь-ко его! Откричалась, значит… А я думаю — кричать тебе еще да кричать, Любашка…

Женщина вытерла глаза, заходила по комнате:

— Такие-то мои дела, Степа.

— Иттить мне надо, — сказал Мазунин и пошел к двери. Остановился у порога, повернулся: — Слышь, Любаш! Может, спомним молодость-ту?

— Да ну тебя, Степка! — Красильникова махнула платком, нервно засмеялась. Снова погрустнела. — Не бывать теперь этому, Степушка. Отлюбилась я, да и ты-то… Какая теперь у нас любовь может быть? Так только, для скотства. А я так не хочу. Ступай уж, не трави себя.

— Ладно. — Мазунин потоптался, надел шапку. — Слышь, Люба, — тихо сказал он. — Я вот что узнать все хотел: любила ты меня ай нет?

— Любила, Степа. Я в жизни и любила-то: Аркашку своего, тебя, да командировочного одного еще. По правде любила. Какие-то вы одинаковые были: проснусь ночью, бывало, рядом гляну — а вы не спите, в потолок глядите, смолите свои цигарки. Так сердце и захолонется. Да только не такой любви мне тогда хотелось. Я ведь дурная, Степа: башка у меня умная, не бабья, — а норов веселый, все так и тянет его на какую-нибудь чудинку. Потому я и мужиков себе больше веселых да бестолковых выбирала.





— Вроде Пашки, ага?

— Да… с Пашкой другое дело было. Как увижу его, бывало, — уж чего бы, кажись, не сделала, чтобы красотой его владеть! И ведь знаю, что пустяшный он: пьяница, дурак! — а на базаре подыму, отмою…

— Прощай, Любашка. — Мазунин взялся за ручку двери. — Пойду я. Ты это, найди уж меня как-нибудь, когда Люба в больнице будет. Попроведаю, гостинец принесу. Может, и робеночка в руках подержу, если до того не уеду, конечно.

Выйдя от Красильниковой, Мазунин переулками добрался до главной улицы и, заложив руки в карманы, наклонив вперед голову, пошагал домой. Шел у думал о своем: было оно, не было ли — то главное, ради чего стоило бросить и забыть все и лететь на огонь, завороженно кружась в подхватившем вихре?

Когда сзади раздалось урчание мотора и послышался веселый окрик, Мазунин вздрогнул и бросился в сторону. Слетел с тротуара, увязнув в снегу. Опомнился, глянул — из кабины самосвала весело скалился Валька Бобров:

— Игнатьич, не угони в сугробе! Гляжу, топаешь — дай-ко подвезу, думаю.

Мазунин выкарабкался на тротуар; потоптался, отряхиваясь. Махнул рукой::

— Не! Я сам. Доползу как-нибудь.

— Ну, как знаешь.

Самосвал рявкнул, рванул с места и скрылся в снежной пыли. Старик глядел ему вслед. Эх, Валька, Валька…

20

Весной шестьдесят четвертого года Мазунина на заводском собрании выдвинули в народные заседатели. Он испугался: отказывался, пытался даже грозить самым отчаянным крикунам, но это сочли за кураж, и кандидатура прошла единогласно.

После собрания директор, поздравив Мазунина, вдруг двинул его кулаком в бок:

— Что, боязно? А ты не бойся. С нами шуметь не боишься — чтобы все, значит, по правде было! А раз уж ты такой правдивый — вот и стой за нее, за правду-то, только уже не в заводском, а в государственном масштабе, понял? Между прочим, — он наклонился к уху Мазунина, — там, я думаю, дело проще: виноват — отвечай по закону, не виноват — ступай, оправдан! Не то, что у нас иногда: того, другого нет, детали запарывают, план горит — а виноватить некого.

— Это так, да, — согласился Мазунин.

Домой с собрания он пришел важный. За ужином сообщил родным, что он теперь не как-нибудь — полноправный судья.

— Надо посмотреть, — разглагольствовал он, щелчком в лоб отгоняя от сахарницы маленького Юрку. — Надо посмотреть, как у их там работа поставлена. Ежли по правде — тогда я не против. А ежли по плану, вроде как: надо столько-то засудить, и баста! — тогда я с ними не сработаюся, нет, не сработаюся…

— Вот и ага, вот и ага… — поддакивала старуха.

Его вызвали в суд исполнять обязанности в августе. Он надел парадный костюм, подвязал галстук, надушился одеколоном и, придя в таком виде к восьми часам — как на работу — к суду, целый час торчал на лавочке возле здания. Без десяти девять пришел председатель суда, Виктор Прокопьич, и Мазунин последовал за ним. Дождался, пока тот войдет в кабинет, стукнул в дверь, зашел и представился. Председатель — пожилой, толстый, с окаймленной белесым пухом лысиной, вежливо поздоровался, задал несколько вопросов о семье, работе и сказал:

— Вам с Верой Андреевной придется работать. Знаете ее?

Мазунин кивнул головой, хотя знал второго судью совсем чуточку, только с виду: муж ее был учителем в Людкином классе, вел историю. Вышел из кабинета и осторожно приоткрыл дверь с табличкой: «Народный судья Лукиных В. А.».

— Заходите! — раздалось изнутри.

Вера Андреевна сидела за столом, листала бумаги. Поднялась навстречу:

— Вы заседатель? Тогда давайте познакомимся. Стойте-стойте, а где я вас видела? — прищурилась лукаво.

Они разговорились. Вера Андреевна жаловалась:

— Город такой хороший, сосновый бор, прекрасный воздух, совсем не хочется никуда уезжать, но у Костика, сынишки, вы знаете, косоглазие, лечить нужно квалифицированно, а где здесь взять специалиста?