Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 145

Маленькое точильное колесо шипит, искры сверкают, будто прикасаются к оголенным проводам, и летит самый первобытный огонь на земле — из кремня и железа. Сквозь западное окошко входит солнце, бледное, потому что пробивается через облака, и Евдоким видит кухню, в которой он вырос, жестяной умывальник, белые плитки над ним, старый половик, на стене — коврик, вылинявший и будто полумертвый от многочисленных вытрясаний и выбиваний. Мать входит с его одеждой — рубашками и двумя пуловерами. Третий она растягивает на столе, как утопленника, которому надо сделать искусственное дыхание, и пядями мерит его рукава.

— Отцу твоему — подарок от предприятия. Очень ему велик. Да и светлый слишком.

— Значит, начинаешь новую жизнь, — кисло говорит отец. — Что ж, дают — бери, а бьют — беги.

Светло-серый, с французской этикеткой, пуловер хорош для воскресного дня, к серым брюкам и рубашке в клеточку. Но мать не закончила — раскрывает ладонь, и на ней блестит кольцо червонного золота, с рубином, скрывающим в тайной своей глубине необъяснимое винно-красное пламя.

— От твоей крестной, Евдокии, упокой господь ее душу... Сказала мне: отдашь, когда мужчиной станет. Пусть, дескать, меня запомнит... Вот, сыночек, возьми его и помни свою несчастную крестную, как мы ее помним и поминаем.

Мать надевает дорогой старческий перстень на безымянный палец Евдокима, и золото начинает сиять как-то особенно скорбно, с достоинством («Как царь без трона», — думает Евдоким и крутит кольцо вокруг пальца — кажется, оно ему немного велико).

Вздыхая, мать приносит ветхую сумку, но сын ее останавливает:

— Куда ты меня посылаешь с этой тряпкой? Засмеют... Дай что-нибудь поприличнее.

Приличнее оказывается только плотная оберточная бумага, в нее и заворачиваются рубашки, пуловеры, две пары новых носков. Мать хочет положить и кальсоны из тонкой перкали (вероятно, оставшиеся еще от хозяина, мужа Евдокии), но сын, прикрикнув, отстраняет их и, хмурый, злой (отвечая, что и сам не знает, когда появится), уходит. Они не провожают его, и Евдоким с облегчением садится за руль. Пакет, прочно перевязанный шпагатом, бросает за спину. Надо еще сделать кое-какие покупки. Он жмет на педаль газа.

А в это время Драга спустилась вниз, на «свою землю», вырванную у отца Захария улыбками и угодничеством, которое ей противно, как и сам игумен, но вот решила разбить маленький садик для личного пользования и личного кайфа. Она стоит, набросив на плечи дубленку, румяная, красивая, с кудрявыми на влажном воздухе волосами. Особенно молодой и сильной чувствует она себя рядом с рано состарившимся, высохшим монахом.

— Я гляжу — твоего, что овцой прикидывался, что-то не видно...

— Я предпочла ягненка, святой отец.

— Так, хорошо, тебе виднее. И куда ты отправила этого нечестивца с волосатыми руками? Другая отнесется ли с уважением к негодяю?

— Он предпочел рюмку. И все виски да виски, а это дорого стоит, отец.

— Верно. И ты не Кана Гилейская, чтобы напоить весь завод ведром виски...

— Кто такая эта Кана Гилейская?

— Читай Библию — узнаешь, кто она такая. Что ты будешь делать с этой землей, дочь моя?

Драга вспыхнула, сказала, что изо всех сил ждет весну — прямо сердце сжимается. Она объяснила любопытному отцу, где посадит томаты, где фасоль, а где волшебные травки, без которых ни суп, ни другая готовка не выходит, — петрушку да чеснок, укроп да мяту и богородскую травку.

— Тебе надо очистить землю от камней, которые тяжелы для нее, как смертный грех, дитя мое. Иначе ничего от нее не получишь, знай это.

— Я знаю. Я работала овощеводом. Целое лето!

— А, хорошая и работящая огородница была у людей... Как святая Евриния...





— Опять не знаю, кто она, Евриния. А ты, святой отец, давно здесь?

— С тех пор как себя помню. Сторожил святое слово от набегов печенегов... Но они сильнее оказались, согнули меня, зажали в кулаке. Вся земля принадлежит им.

Драга рассмеялась — ей было вольно, весело и спокойно на этой красной влажной земле, огороженной проволочной оградой и деревянными столбами. Ограду эту сделали Дима с Евдокимом, когда вся троица жила в каком-то взрывчатом мире и оба наперегонки старались ей угождать. Но Дима сам натягивал проволоку, потому что этот нежный русоволосый паренек сразу же порезался ножницами.

Приехал Евдоким и ревниво, исподлобья посмотрел на «отца» — не доверял мужчинам, одетым в рясу. Драга взяла багаж, и они вдвоем поднялись в свою комнату, полную белизны снега, тепла золы в печке, сложенной из кирпича, в комнату, создающую обманчивое впечатление, что они на краю света, что она создана только для них. Евдоким эту комнату любил, потому что — на втором этаже и видно строительство и холмы. И, конечно, потому еще, что здесь ему было лучше, чем где бы то ни было, — в этих стенах, на выскобленных досках пола, за столом под роскошным абажуром — подарком Евдокима. Абажур стал поводом для ее шуток и заставлял его подозревать, что Драга лишена чувства красоты и не может оценить всю прелесть шелковой бахромы, ее странных теней, которые лениво колышут воздушные потоки... В комнате всегда был сквозняк.

— Эй, а где хлеб и брынза? Вместо этого — булочки? — выкрикивала Драга, встряхивая хозяйственную сумку. — На кой черт эти конфеты и финтифлюшки?

Финтифлюшки — тюлевые перчатки бледно-лилового цвета, для нее, — ровно три месяца назад они перебрались жить в эту комнату. Драга, конечно, забыла дату... Она со смехом разглядывала покупки, обнимала его за шею, обросшую мягкими ангельскими кудрями, целовала его брови, черные, смолисто блестевшие из-под светлой челки, упавшей на лоб.

— Рассеянный мой красавчик... Прелестный мой дурачок, я так тебя люблю за то, что ты рассеянный... нет на свете второго такого, как ты.

Целуя его, Драга вдруг замирает, она уже не опытная и лукавая женщина — все ее ждущее тело расслабляется, становится легче, будто покидает землю и летит среди облаков и птиц... Но вот Драга выскальзывает из постели, и за занавеской, где чугунный умывальник, слышатся плеск, шлепанье и немного испуганный ее голос:

— Мне в четыре на английский. Я и в прошлый раз опоздала, получила замечание. Она очень строгая...

— Сегодня воскресенье! — Евдоким взбешен, он выбирается из кровати, голый и беспомощный, как червь.

— Именно! — кричит сквозь шум воды его любимая. — Именно в воскресенье я свободна и потому должна...

Он не слышит, что́ она должна, потому что гнев его внезапно спадает. Он грустно смиряется с неизбежным. Драга верна самой себе, а не ему. Она учится заочно — учит английский, чертит, пишет, упрямо склонив голову. Будто машина, напряженная, устремленная к конечной цели, которая еще далеко.

— Пойдем учиться вместе. — Драга надевает платье легкими круговыми движениями, как зверюшка, влезающая в новую кожу. — Это понадобится тебе в будущем, вот увидишь!

— Я предпочитаю немецкий, — уныло отвечает Евдоким, потому что в этот момент не предпочитает ничего на свете, кроме нее самой.

— Хорошо, учи немецкий! — кричит Драга жизнерадостно и так широко размахивает своими одежками, что шелковая бахрома абажура развевается, как щупальца хищного океанского цветка.

Она обулась, надвинула на брови шерстяную шапочку... Драга обожает трудности и предвидит их даже там, где их нет. Она вся движение, энергия, устремленность к целой цепи мелких, но важных побед.

— В семь я буду здесь! — выкрикивает она из-за двери.

Евдоким стоит у окна, смотрит на Драгу. В пальто, красной шапочке и белых ботинках с полосками меха, охватывающими икры, она осматривает машину. Конечно, недовольна грязью, которую Евдоким собрал на дорогах. Но она спешит — садится, заводит мотор и уже через мгновение летит с ужасной скоростью, на которую, бог знает почему, все вокруг смотрят сквозь пальцы. Драга — отличный шофер, с машиной она на «ты» (и с учебой, и с жизнью, и со всем на свете).

Оранжевая искра гаснет за поворотом. Евдоким бросается в кровать, сплетя пальцы на затылке. Огорченный, одинокий, под чердачными балками — коричневыми, покрытыми шелковистым блеском, точно обложка какой-то древней книги. Проходят века, а они все реют над монашескими головами, над их болью и бдениями... Вещи прочнее и счастливее людей. Пройдет и любовь — Драга закончит учебу и уедет туда, где есть будущее. А балки останутся непоколебимыми — совсем как скалы на горной вершине... Евдоким вскочил с постели. Намазав булку толстым слоем масла, он жует и размышляет о том, как бы привязать к себе Драгу — крепко привязать, так, чтобы она стала его частью, частью его души (опорой в радости и скорби — как говорит этот придурковатый «отец»), стала бы его вторым «я». Он был уверен в своей любви к Драге, но совсем неясны были ему ее чувства к нему... Почему она выгнала своего любовника Диму и привела его, почти за руку, как мать ребенка? Почему распределяет свое время так точно и ровно, как будто режет его острым ножом? Разве это не нормально, если влюбленная женщина немного рассеянна и занята в основном своим любимым?.. Такими были женщины, к которым он раньше проявлял интерес. Целиком и полностью отданная своим книгам, чертежам и каждодневному трудолюбию, Драга в самый нежный и трепетный миг вырывалась из его объятий, испуганно посматривая на часы. С ученически правильной осанкой сидя за столом, бралась она за цифры и чертежи, напрочь забывая о нем, и он лежал, подавленный и несчастный, так близко к ее сосредоточенному и холодному лицу, к белому ее лбу, к волосам, к беззвучному шепоту ее губ, в котором всегда отсутствовало его имя... Ах, как хотелось ему вскочить, стащить ее со стула, стиснуть пальцами ее нежную шею!.. Он подавлял воображение, расходившееся от мучительной, неразделенной страсти. И думал, что без Драги жить не станет: или проколет сердце этим вот ножом, или повесится на этих балках, крепких, как скалы...