Страница 38 из 68
Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!»
Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски.
Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!»
На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли.
Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года.
Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится.
Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам.
Нора выпрямилась в отчаянии.
Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски:
— Скажите, где тут у вас фенхель?
— Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка.
— Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора.
— Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя.
— Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора.
Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес:
— Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает.
После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера».
А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом.
Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком.
Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло.
* * *
Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами.
Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус.
Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно.
Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает.
Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой.
Одиннадцатая глава
Любовь, которую не удушила (и далее по тексту).
В нашем веке громоздких чудовищ нет такой ядерной бомбы, нет таких свиных гриппов, нет ничего разрушительнее, чем миллионноголовый многоязыкий адский крылатый дракон, летящий над миром на скорости, подгоняющей скорость света, смертоносный, уродливый вирус, от которого нет ни вакцин, ни лекарств — имя которому СМИ. Мы потеряли реальность. Видимо, навсегда. Люди, живущие в тысячах километров, убеждены, что они своими глазами видели, как ликует Германия, освобожденная от Берлинской стены, они слышали стоны убитых албанцев, они вместе с монахами Мьянмы шли умирать за свободу, они пели, стоя в оранжевом на площади на майдане, они все это прожили сами, и попробуйте доказать им, что было совсем не так или так, но совсем не совсем. Они безнадежны. Крылатый дракон уже накормил их своей отравой. Мы живем в мире гипербол. Тиснешь в газетку карикатурку, ляпнешь что-нибудь не со зла, чихнешь, простудившись, в международном аэропорту, да что там — друзей соберешь выпить шампанского на корабле — и все, на следующий день, а то и на следующий час — рушатся репутации, валятся с постаментов кумиры, как статуи Саддама Хусейна, ярко пылают посольства, взрываются башни, уходят в песок миллиарды, пули летят в разъяренные демонстрации, с грохотом гибнут бессмертные леманбразерсы, целые нации, континенты — не успеешь проснуться — глядь, уже заволокло плотным туманом безумия; семьи, дома, дворы умирают в другие миры. В этих мирах, наверное, больше разума. А у нас, задержавшихся здесь, впереди только новые десятилетия бреда, абсурда, звериной жестокости, пыли, средневековой уверенности в том, чего никогда не видел, — и так теперь до конца.
Был один случай — сантехник Бельмесов закончил чинить сломавшийся унитаз на втором этаже одного из зданий Волгодонской атомной станции. Он сложил инструменты в голубой чемоданчик и вышел на улицу покурить. Прислонившись спиной к стене чуть пониже таблички «Курение запрещено», Бельмесов сделал затяжку. Затянувшись, он размечтался, как пойдет сейчас на Цимлу, где синее небо сливается с синей водой, и послушает там камыши, и попрет ему, как в раю, сазанчик, густёрка, плотва, а то и белый амур.
Думая о таком, сантехник поглазел на ворон. Потом бросил окурок в урну. Потом ушел.
А урна за ним загорелась. Загорелась и сразу потухла. Но вот это — что она сразу потухла — теперь не имеет никакого значения.