Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 89

Тюнагон был весьма раздосадован, и неудивительно: человек, постоянный в своих привязанностях, склонен неодобрительно относиться к слабостям других. С тех пор как Ооикими покинула этот мир, ничто не доставляло ему радости, даже предложение Государя оставило его равнодушным. Единственной женщиной, волновавшей воображение Тюнагона – причем волновавшей с каждым днем все сильнее, была Нака-но кими. Сестры были ближе друг другу, чем это обыкновенно бывает, и на смертном одре старшая просила Тюнагона позаботиться о младшей так, как он заботился бы о ней самой. «Я ни в чем не упрекаю вас, – сказала она в тот страшный миг, – но мне досадно, что вы отказались выполнить мою просьбу. Боюсь, что эта невольная досада надолго привяжет меня к миру тщеты».

«Наверное, и теперь она гневно глядит на меня с небес», – вздыхал Тюнагон. Он коротал одинокие ночи, прислушиваясь к стонам ветра, размышляя о прошедшем и о грядущем, о человеческих судьбах и о тщетности мирских упований. Среди прислуживающих ему дам, в обществе которых он находил мимолетное утешение, были особы, вполне достойные внимания, но никому не удавалось надолго привязать его к себе. Многие из этих дам едва ли не превосходили знатностью рода сестер из Удзи, но семьи их вследствие различных перемен, в мире произошедших, утратили былое влияние, и, повергнутые обстоятельствами в бедственное положение, они были взяты в дом на Третьей линии. Однако и они не сумели смутить его покой, ибо Тюнагон избегал всего, что в решительный миг помешало бы ему отречься от мира. И разве не странно, что он все-таки позволил разрушительной страсти овладеть своим сердцем?

Однажды утром, после мучительной бессонной ночи, Тюнагон выглянул в сад. По земле стлался туман, сквозь него яркими пятнами проглядывали цветы, и среди них непрочные венчики «утреннего лика» – «аса-гао». Этим цветом обычно уподобляют непостоянный мир, ибо они, «лепестки на рассвете раскрыв, увядают с приходом ночи» (446), и, возможно, поэтому Тюнагону они показались особенно трогательными. Не опуская решетки, он тихо лежал, наблюдая, как цветы раскрывают лепестки. Когда же совсем рассвело, призвал одного из своих приближенных и сказал ему:

– Я собираюсь съездить на Вторую линию, распорядитесь, чтобы приготовили карету поскромнее.

– Принц Хёбукё изволил уехать во Дворец, – ответили ему. – Вчера вечером сопровождающие вернулись с каретами.

– Все равно. Я хочу навестить госпожу из Флигеля, мне говорили, что она нездорова. Сегодня я должен быть во Дворце, поэтому поспешите, я предполагаю выехать до того, как солнце поднимется высоко.

Облачившись в парадное платье, Тюнагон спустился в сад. Право, цветы были самым подходящим обрамлением для его красоты. Он всегда держался скромно, нимало не заботясь о впечатлении, производимом на окружающих, однако в чертах его, в движениях было столько изящества, что сравнения с ним не выдержали бы самые изысканные щеголи. Он притянул к себе «утренний лик», и с листьев упала роса.

Как все мимолетно в мире… – произнес он, ни к кому не обращаясь, и сорвал цветок. Обойдя стороной «оминаэси» – «девичью красу» (447), Тюнагон сел в карету. Чем выше поднималось солнце, тем прекраснее становилось затянутое легкой дымкой небо.

«Дамы, наверное, еще спят, – подумал Тюнагон. – Пожалуй, я приехал слишком рано. Другой на моем месте наверняка стал бы покашливать или стучать по решетке, но я к этому не приучен». Призвав одного из своих спутников, он попросил его заглянуть внутрь, и скоро тот доложил, что все решетки подняты и за занавесями мелькают женские фигуры.

Выйдя из кареты, Тюнагон направился к флигелю. Заметив, что к ним приближается какой-то изящно одетый мужчина, еле различимый в утреннем тумане, дамы вообразили было, что это принц, вернувшийся домой с тайного свидания, однако уже в следующий миг до них донеслось знакомое благоухание, особенно сильное в этот ранний час.

– Как красив господин Тюнагон! – восхитились молодые дамы. – Право же, не будь он столь равнодушен к женским чарам…

Не выказывая особого удивления, они поспешили приготовить гостю сиденье, и он с удовольствием прислушивался к шелесту их платьев.

– Я бесконечно признателен вам за то, что вы удостаиваете меня такой чести, – говорит Тюнагон, – и все же… Мне казалось, что я заслуживаю лучшего обращения. Неужели вы оставите меня здесь, за занавесями? В конце концов я совсем перестану ходить к вам.



– Ах, но что же мы можем сделать? – спрашивают дамы.

– Разве у вас нет каких-нибудь укромных покоев с северной стороны, где прилично было бы расположиться старому другу дома? Впрочем, поступайте так, как прикажет госпожа, я не вправе жаловаться.

Он сел у входа во внутренние покои, а дамы, передав его слова госпоже, стали уговаривать ее выйти. Нака-но кими согласилась довольно быстро, ибо Тюнагон, и прежде никогда не проявлявший свойственной мужчинам напористости, в последнее время стал вести себя еще более сдержанно, и, беседуя с ним, она чувствовала себя в безопасности.

Прежде всего Тюнагон осведомился о ее самочувствии, но никакого определенного ответа не получил. Нака-но кими была как-то особенно грустна, и, догадываясь о том, что ее тревожит, Тюнагон, словно младшую сестру, принялся наставлять и утешать ее, снова и снова напоминая о том, как все шатко и непродолжительно в этом мире. Сегодня он впервые заметил, что голос ее похож на голос Ооикими. Это неожиданное открытие так взволновало его, что он с трудом справился с искушением проникнуть за занавеси. Изнуренная болезнью Нака-но кими казалась ему осообенно желанной, и когда б не дамы… «Вряд ли в мире найдется чело-век, не изведавший любовной тоски», – внезапно пришло ему в голову.

– Я всегда знал, что не могу рассчитывать на блестящее будущее, – сказал он, – но надеялся, что мне удастся по крайней мере избежать душевных забот и тревог. И что же – я сам вовлек себя в бездну печалей и разочарований, и сердце мое не может обрести покоя. Люди честолюбивые, придающие значение чинам и званиям, часто чувствуют неудовлетворенными, обиженными, и это естественно. Но разве не в большее заблуждение впадаю я?

Положив сорванный цветок на веер, он долго смотрел, как краснели, увядая, лепестки. Затем, подсунув веер под занавес, сказал:

На лепестках – и вряд ли Тюнагон был тому причиной – сверкала роса, но они увядали на глазах, и Нака-но кими сказала:

Что опорой послужит мне? (448) – робко добавила она и, не договорив, замолчала… «Как похожа!» – вздохнул Тюнагон.

– Осень всегда располагает к унынию, – сказал он. – Недавно в поисках хоть какого-то утешения я поехал в Удзи. Увы, «и в саду, и возле ограды – запустенье…» (29). Невыносимо смотреть, как ветшает дом. Помню, после кончины министра с Шестой линии многие стремились побывать в его столичном жилище и в Сага, где он провел последние годы жизни, но никому не становилось от этого легче. Я и сам не раз уезжал оттуда в слезах, столь болезненное впечатление производили на душу знакомые деревья и цветы, ручьи, по-прежнему бегущие по саду. Министра всегда окружали люди тонкие, обладавшие чувствительным сердцем. После его кончины все они разбрелись кто куда, некоторые оставили этот мир. А простые прислужницы, не помня себя от горя, удалились в леса, в горы, где и влачат теперь жалкое, никчемное существование. Да, участь многих истинно достойна сожаления. Дом на Шестой линии опустел, стал зарастать травой забвения, но, к счастью, очень скоро переехал туда Левый министр, а потом и кое-кто из принцев, поэтому к дому вернулось былое величие. Так, все проходит, время исцеляет от печалей, даже самых, казалось бы, неизбывных. Впрочем, горестные события, о которых я вам рассказываю, происходили тогда, когда я был совсем еще мал, и мое сердце вряд ли могло быть глубоко затронуто. Но от этого страшного сна, который привиделся нам недавно, я до сих пор не в силах очнуться и не знаю, сумею ли когда-нибудь… Последняя разлука всегда тягостна, ибо напоминает о том, как непрочен мир. Уход же вашей сестры пробудил в душе чувства, которые наверняка станут препятствием на моем будущем пути.

24

И все же участь росы… – В этом пятистишии в отличие от предыдущего образы меняются местами: «цветы» обозначают здесь Ооикими, а «роса» – Нака-но кими, в первом пятистишии – наоборот.