Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 27



И не виноват я перед ней ни в чем и вроде виноват.

— Здравствуйте! — сказал я.

— Здравствуй! — ядовито ответила Маша.

— А Маша, как увидела тебя, — сказала Саша, — говорит: «Вот наш горожанин Андрюшенька идет». — Она захохотала, оглядываясь на Машу, на директора, и повторила: — «Вот наш горожанин Андрюшенька идет!»

Я засмеялся, а Маша вызывающе откинулась на спинку дивана и скрестила руки на груди:

— Ну как, Андрей Николаевич, экзамены сдали?

Наверно, она не в первый раз говорила об экзаменах, которые я сдавал, потому что тотчас повернулась к Саше, и они обе захохотали.

— Сдал экзамены, Маша, — сказал я.

— Значит, сдал экзамен?

— Сдал.

— Что нового в области? — спросил меня директор. Мы разлили по стаканам и чашкам вино, которое я привез, и я стал рассказывать о том, что в городе говорят о культе, о реабилитированных, которые возвращаются домой. Но директор поскучнел — он был за то, чтобы обойти эту тему.

Потом мы немного захмелели и все-таки вернулись к культу. Директор намекнул, что и он когда-то пострадал, но сразу же постарался даже этот туманный намек запутать так, чтобы я ничего не понял. И все с тревогой посматривал — догадываюсь ли я о том, чего он мне не сказал, или не догадываюсь.

Но, в общем, мы были рады друг другу: и директор, и Саша, и Мария, и я.

Поздно вечером я провожал Сашу и Марию. Саша прощалась первой, она нам погрозила:

— Смотрите! Завтра на работу не опоздайте! А то будете экзамены сдавать.

И захохотала. Даже в темноте было видно, какие у Саши шальные глаза.

Как только мы остались одни, Маша высвободила руку.

— До свидания, Андрей Николаевич! Собак я не боюсь. Я сама дальше пойду.

— Я сам собак боюсь, — примирительно сказал я и опять взял ее за руку.

Она слабо рванулась и затихла. Ну да, я немного переигрывал. В конце концов, мне было приятно, что я ей нравлюсь. А кому бы это было неприятно? Я твердо знал, что здесь не любовь, просто Маша рассчитывала на меня. Она много лет работает в глуши, в маленьких хуторских школах, где всего пять-шесть преподавателей, где не так уж часто попадаются подходящие по возрасту и по внешности холостяки, и она рассчитывала на меня. И в хуторе ей с хуторской непосредственностью говорили про меня: «Вот вам, Мария Федоровна, пара».

У Машиной хаты мы остановились. Маша выжидательно посмотрела на меня.

— А я тебя ждала, — сказала она. Не грустно, не любовно сказала, а с вызовом.

— И я тоже, Маша. Честное слово, по хутору соскучился.

— В городе женщины лучше? — не слушая меня, продолжала она с тем же вызовом. — Модные? На высоких каблуках? Не то что деревенские?

— При чем тут…

— А в субботу опять в райцентр пойдешь?

— Пойду, Маша.

— К своей Галине Петровне?



— И к ней тоже зайду.

— Зачем?

— Ну, вообще, поговорить.

— До свидания, Андрей Николаевич!

— До свидания, Маша.

Я еще задержал ее руку, и она не вырывалась, подождала, пока я сам отпущу… Нет, Маша не тряпка. Попадись я ей, она бы научила меня свободу любить. Просто ей кажется, что уходят как раз те годы, которые не вернешь.

Дома, я открыл дверь и услышал крик Алинки. Девочка кричала так, будто обожглась или обварилась. Дед Гришка носил ее на руках, у него было оглушенно-страдальческое лицо.

— Годи, годи, — бормотал он.

Такое же оглушенно-страдальческое лицо было и у хозяйки.

— Животик заболел? — спросил я, чувствуя, что и у меня лицо становится оглушенно-страдальческим. Никто мне не ответил. — За фельдшером сбегать? — спросил я с некоторым беспокойством: мне показалось, что дед и хозяйка рассматривают меня враждебно.

— Побрызгай, Андрий, — сказал мне дед, показывая глазами на кружку с водой, которая, доверху налитая, стояла на столе. Я не понял. — Побрызгай, — настойчиво повторил он. — Набери в рот воды и побрызгай. Ничего. Ты ее сглазил. Бывает. Приехал, сказал: «От как выросла!» Бывает, что и ридна мать сглазит. Не только дурной человек. Ничего, побрызгай.

— Да что вы, Григорий Степанович! — сказал я, но под его настойчивым взглядом потянулся к кружке. Я не мог спорить. Алинка так кричала, что спорить было невозможно. Я набрал в рот воды и побрызгал.

— Еще, — сказал дед. Я еще побрызгал. — Годи.

Я пожал плечами, поставил кружку и ушел в свою комнату.

Зима была долгой, ветреной и снежной. Ребятам, которые ходили в нашу школу из хутора Калининского, колхоз выделил сани и лошадь. Однако и в январе, и в феврале, и в марте выпадали такие метельные дни, когда заниматься в школе было не с кем. Добирались до школы сквозь пургу только мы, учителя. Посидим в учительской в шубах — на подоконнике учительской то ли иней, то ли горка снега, который тончайшей пылью под напором ветра проникает сквозь все щелочки, — поговорим о нашем рыжем Иване Антоновиче, который неплохо держался всю осень, а зимой вдруг запил, и разойдемся до лучшей погоды.

Выходить на улицу в такую метель страшновато. Городское пальто не держит ветра, холод сразу же пронизывает до костей, а главное — за пять метров вперед ничего не видно, сплошная белая мука. Тут надо смотреть в оба, чтобы не заблудиться. В феврале проезжий шофер, застигнутый метелью в нашем хуторе, остановился переночевать в одной из крайних хат, ночью вышел искать уборную и заблудился. Всю ночь, бедняга, ходил по кругу и лишь утром уперся в сарай рядом с хатой.

Дома, в хате, хоть и топлено, но холодно. Сквозь окна проникает белый, без блеска, свет. Удивительно чистый и легкий снег. Он направлен не сверху, а снизу, так что ровно освещен весь потолок и стены. В самые яркие летние дни хата никогда не была так освещена, так наполнена светом. А ведь солнце за эти месяцы почти ни разу не выглянуло.

В хате сижу в пальто, сплю, накрывшись поверх одеяла пальто. Теперь-то я понимаю, почему стены хуторских хат так толсты, а печь в хате занимает так много места! Попробуй-ка, удержи тепло под напором степной «штурмы»!

Самый долгий буран бушевал в первых числах февраля. В первый день бурана я еще ходил в школу, а на второй не пошел — бесполезно. Выглянул из хаты, а соседнего дома не видно. Лишь иногда между двумя порывами ветра сквозь белесую мглу проглянет крыша, по которой, вопреки законам тяготения, снег берет разгон снизу вверх, и взлетает фонтаном, и пенится где-то у самой трубы. Впрочем, снег — не точно сказано. Снег — снежинки. Здесь же снежинок нет, сплошная снежная масса, залепляющая лицо и шею, проникающая под рукава. И вот что интересно: масса эта как будто мягкая, рыхлая, легко тающая, проведи ладонью по лицу — будто умоешься, а сугробы, которые она наметает, каменно тверды. Каждое утро мы с дедом Гришкой пробиваем дорожки в этих сугробах, отбрасываем снег от стен и дверей хаты.

Потом я возвращаюсь в свою комнату, сажусь за эти записки или учу наизусть «Моцарта и Сальери», «Скупого рыцаря» и вообще как можно больше из Пушкина.

Иногда сквозь пургу ко мне пробираются Пивоваров или Парахин. Долго стучат сапогами в сенях, отряхивая снег, а потом под недовольным взглядом хозяйки проходят в мою комнату. Пивоваров приходит поменять книгу, с Парахиным я занимаюсь русским языком. Я рад им, мне интересно с ними. Когда я ругаю их за то, что они шли по такой пурге, Пивоваров возражает мне так, словно удивляется моему невежеству.

— Да шо вы, Андрий Николаевич! — Он прекрасно говорит по-русски, но «балакать» со мной по-хуторски — проявление независимости. — То разве штурма? Вот в позапрошлом…

И начинается рассказ о том, как в позапрошлом году, чтобы спасти овец, на Черные земли были посланы воинские части. Танки буксовали в снегу, а когда пробили дорогу, танк шел в снеговом коридоре, и только башня едва возвышалась…

— Вот тогда погибло овец! И летом падали.

— А почему летом?

Оказывается, от голода овцы объели друг на друге шерсть, шерсть эта остается в овечьем желудке и убивает животных.