Страница 2 из 27
Утром на дороге меня подобрал грузовик.
Один раз в жизни, до войны еще, я летал с родителями на самолете; на легковых автомобилях ездил раз десять — ну, может, двадцать; а вот на грузовиках я уже намотал тысячи километров. И в Германии, и дома… После войны я работал грузчиком и каждый день по десять раз трясся в кузовах полуторок и четырехтонок со двора калориферного завода на станцию или в порт. В гололедку мне случалось идти с лопатой за медленно движущимся грузовиком, выгребать на ходу из распахнутого кузова жужелицу и рассыпать ее по дороге… И все-таки грузовики мне не опротивели. Я к ним испытываю даже что-то вроде симпатии.
Машина, на которой я еду сейчас, — новенькая четырехтонка. А шофер грузовика — не «новенький». Дядьке уже далеко за сорок. Вон даже простуды боится. В степи жара, а он в плотно застегнутом пиджаке. Пиджак этот ширпотребовский — узкий в плечах, широкий на животе. Такие пиджаки шьют в городе, но покупают только в деревне. Я не пижон, не модник, но я спортсмен и не люблю, когда одежда уродует тело. У дядьки жилистые, крепкие руки, а кажется, что они приделаны где-то очень близко к шее.
— Хорошая машина? — спрашиваю я. — Лучше «студебеккера»?
— Повыносливей. «Студебеккеру» дороги нужны. А это самая по нашим дорогам машина.
— А на МАЗе вам не приходилось работать?
— На МАЗе? МАЗов у нас на весь район штук пять. Зачем здесь МАЗы?
— А у нас, на стройке, — с еще не совсем понятным самому себе чувством говорю я, — только МАЗы. Полуторок и четырехтонок почти нет. Мелочь. Им там делать нечего.
— На какой стройке?
— На Куйбышевской ГЭС. Вот бы вам туда! Там шоферы знаете как зарабатывают! По три тысячи и больше. И почет. Во всех столовых объявления: «Бетоновозы обслуживаются вне очереди». И столики — «только для бетоновозов».
И я со страстью рассказываю о стройке, о ее бетонных дорогах, о реве машин, который днем и ночью сотрясает воздух на десятки километров под Жигулями.
— В Большое Ровное к родственникам? — спрашивает шофер. — В отпуск?
— Нет, — говорю я. — На работу, учителем.
Едем мы уже часа два. Солнце успело подняться высоко, светит прямо в железный лоб нашей кабины. Стоит шоферу тормознуть на спуске, как нас догоняет удушливое облако пыли. В такие минуты не только я сам потею — потеют суконный потолок кабины и дерматиновая спинка сиденья. А шофер даже не расстегивает свой толстый черный пиджак — крутит себе баранку да курит папиросы. Похоже, жара на него совсем не действует. Я с уважением присматриваюсь к его жилистым рукам, к сухой и плотной коже шеи и лица. Такая прочная кожа бывает только на рабочих мускулах и сама кажется продолжением мускулов.
— Вы в Большом Ровном бывали? — спрашиваю я шофера.
— Вчера водку в сельпо возил. Целую машину…
Жара и степь раздражают меня — за два часа ни деревца, ни кустика, ни клочка тени. Один раз шофер останавливал грузовик, бегал к колодцу за водой, а я, выскочив из кабины, — там не усидеть и секунды, когда машина стоит, — томился рядом с разогретым потрескивающим железом. На Куйбышевской ГЭС летом тоже бывало жарко, но там не было этого безнадежного душного томления.
— Скажите, а в Большом Ровном есть где искупаться?
— Бани нет.
— Не баня — речка или пруд?
— Говорят, были пруды, а сейчас что-то не видно. Говорят, лет пять назад в сильное половодье плотины посрывало.
— Скажите, — спрашиваю я, — а почему районный центр называется Ровное, а хутор — Большое Ровное? Он больше райцентра?
— Больше? Хутор маленький. Ровное по сравнению с ним — село! А почему так назвали, кто ж его знает, — шофер крутит головой. — А и правда, хутор маленький, а название большое! — смеется он.
Машина тянет на подъем. Рычит помаленьку. Я бессильно, как рыба, хватаю неподвижный воздух — он весь пропитан испарениями моего тела, пересыпан пылью: потри палец о палец — и услышишь скрип. Шофер тоже слегка морщится, но не думает прибавлять газу. Как будто его не тянет поскорее перевалить через бугор навстречу ветру. Наконец грузовик выбирается на прямую, я перевожу дыхание и вдруг замечаю на горизонте длинную, на много километров, голубую, сверкающую отраженным солнцем полосу. Оказывается, здесь есть какое-то водохранилище! Мне сразу становится легче. Пусть не рядом с хутором, пусть за десяток километров, но вода! Большая вода! Каждый день я туда не смогу ездить, но думать о ней, о том, что она рядом, я смогу каждый день. А по воскресеньям буду ездить на попутных…
— Это что за водохранилище? — спрашиваю шофера.
— Где? — удивился шофер. — Это? Это мираж.
Стрелка на спидометре колеблется у цифры «60», в кабине гуляет ветер, но лишь теперь мне становится по-настоящему жарко. Вообще-то я ни на что особенное не рассчитывал, но в речку или там в пруд я почему-то верил…
Глава вторая
С Куйбышевской ГЭС я привез несколько тетрадок пейзажных зарисовок. Там были места! Например, против Комсомольска (наверно, на каждой большой стройке есть свой Комсомольск). Пройдешь небольшой сосновый лесок к поляне над Обрывом (это место так и называется — Обрыв) и остановишься. А потом обязательно сядешь. Нельзя не сесть: то, что откроется перед тобой, не осмотришь за пять минут. И, может быть, самым удивительным будет воздух — с Обрыва его каждый может увидеть таким, каким его, наверно, видят и чувствуют летчики, — густым и синим, средой, в которой можно летать и плавать. Он заполняет пойму, которую с Обрыва видно на десяток километров вправо и на десяток влево. Если где-то за десять километров над Волгой идет дождь, ты увидишь его. Ты увидишь синий след от тучи — столб тени, который плывет вместе с тучей через пойму, — комки белого дыма от взрывов в каменоломне на правой стороне Волги, черно-синие сосны Жигулевских гор и длинную белую плотину… Но я не об этом. В тетрадках, которые я привез, нет ни одной записи о людях. И не потому, что люди были скучней пейзажа, — люди были в тысячу раз интересней. Но, честно говоря, делая записи, я невольно примерял их к тому, как они будут выглядеть в моих будущих рассказах. И вот, если волжские пейзажи легко ложились в мои тетрадки, если я легко мог представить себе картины стройки в будущей повести, то людям, с которыми я встречался (и вовсе не обязательно зэкам), в литературе пришлось бы туговато. Да что там! В литературе тех дней они были бы просто немыслимы.
Теперь я решил записывать. Вести что-то вроде дневника. Идет пятьдесят пятый год, уже пора вспомнить, что если литература — не исследование, то ею просто не стоит заниматься.
Машина ушла, и я остался в самом центре хутора. Подавая мне чемодан, шофер сказал:
— Это самый центр и есть. Вон где детишки стоят — клуб, через дорогу — школа. Вот та хата — магазин, рядом — забегаловка. А вот там, под красным флагом, правление колхоза.
Машина ушла, а я, ослепленный, — солнце такое сильное, что его отражает даже побелевшая, растрескавшаяся земля, — стою, так и не понимая, где клуб, где школа, а где правление колхоза. Длинный белый сарай без окон — клуб? Хата с деревянным крылечком — школа?
Защищаясь от солнца ладонями, меня внимательно рассматривают две девчонки; к ним подходят двое мальчишек лет по тринадцати — наверно, мои будущие ученики — и тоже застывают, уставившись на меня. И я, может быть, впервые за свою жизнь вдруг отчетливо вижу себя со стороны. Ну и картинка! Длинный, плохо подстриженный тип в спортивных брюках, в пропотевшей, помявшейся шведке, на лбу и щеках, как на запыленном стекле, пальцем писать можно. К тому же очки. Очки мне всегда мешали. Втайне я хочу выглядеть этаким бывалым парнем, полублатным задирой (защитная окраска «не тронь меня»), а очки мешают. И деревянный чемодан. Надо бы кожаный, а он деревянный.
— Девочки, — спрашиваю я, — где у вас школа?
Девочки еще несколько мгновений рассматривают меня и вдруг — «гы-ы!» — бросаются бежать.