Страница 10 из 22
— Что о себе воображает эта женщина? Зачем она забивает тебе голову всякой чепухой и внушает, что нужно поступать в школу для барчуков? Ты знаешь, что там за публика? Знаешь, как на тебя посмотрят и как к тебе будут относиться, едва узнают, кто ты и откуда?
Я потупился.
— Донья Мариана лишь хотела помочь, отец. И только. Не сердитесь. Я скажу ей, что это невозможно, и все.
Отец в бешенстве уставился на меня, но сдержался и, закрыв глаза, несколько раз глубоко вдохнул, прежде чем заговорить снова.
— Мы выкарабкаемся, ясно? Ты и я. И обойдемся без милостыни всяких ублюдков. С высоко поднятой головой.
— Да, отец.
Отец взял меня за плечо и посмотрел так, словно в то мгновение, одно короткое мгновение, которое больше не повторится, он гордился мной. Гордился, пусть мы были такими разными, и я любил книги, которые он не мог прочитать, и так уж получилось, что мать бросила нас, и мы остались вдвоем, один на один. На секунду я поверил, что мой отец — самый добрый человек в мире, и было бы справедливо, если бы жизнь хотя бы раз соизволила сдать ему хорошую карту.
— То зло, которое человек совершает в своей жизни, возвращается, Давид. А я сделал много зла. Очень много. Но я расплатился сполна. И наша судьба изменится к лучшему. Вот увидишь. Честное слово…
Невзирая на упорство доньи Марианы, весьма сметливой и быстро сообразившей, откуда ветер дует, я больше никогда не обсуждал с отцом проблему моего образования. Когда учительница поняла, что ситуация безнадежна, она пообещала после уроков один час заниматься со мной персонально, рассказывая о литературе, истории и прочих вещах, которые пугали отца.
— Пусть это будет нашим секретом, — сказала учительница.
К тому моменту я начал догадываться, что отец стыдился, что его считают невеждой, жалким обломком войны. Как все войны, она велась во имя Бога и отечества, чтобы люди, обладавшие безмерным могуществом до ее начала, стали еще могущественнее после. В то время я уже ходил изредка с отцом на ночные дежурства. Мы вместе садились на трамвай на улице Трафальгар, и он подвозил нас прямо к воротам кладбища. Я сидел в привратницкой, читал старые номера газеты и пытался вовлечь отца в беседу, что было очень трудной задачей. Отец вообще не любил рассказывать ни о войне в колониях, ни о предавшей его женщине. Однажды я спросил, почему мать нас бросила. Я подозревал, что это произошло по моей вине: наверное, я сделал что-то нехорошее, хотя едва успел родиться.
— Твоя мать ушла еще до того, как меня отправили на фронт. И я был глупцом. Я ведь не понимал этого, пока не вернулся. Такова жизнь, Давид. Рано или поздно мы теряем всех и вся.
— Я всегда буду с вами, отец.
Мне почудилось, что он вот-вот расплачется, и обнял его, чтобы не видеть выражение его лица.
На следующий день, не предупредив заранее, отец привел меня к «Эль Индио», большому магазину тканей на улице Кармен. Мы не стали заходить внутрь, но сквозь стеклянную витрину он указал на молодую улыбающуюся женщину, которая обслуживала покупателей, показывая им дорогие сукна и трикотаж.
— Вот твоя мать, — сказал он. — Как-нибудь я вернусь сюда и убью ее.
— Не говорите так, отец.
Он посмотрел на меня покрасневшими глазами, и я понял, что он все еще любит бывшую жену, а я никогда ее за это не прощу. Она нас не замечала. Я украдкой следил за ней, смутно узнавая по фотографии, которую отец хранил дома в ящике вместе с армейским револьвером. Он доставал оружие каждый вечер, когда думал, будто я сплю, и смотрел на него так, словно он содержал ответы на все вопросы, по крайней мере на самые важные.
В течение многих лет я буду приходить к дверям этого магазина, чтобы тайком понаблюдать за ней. У меня так и не хватило смелости войти в магазин или заговорить с ней, когда мать покидала его и спешила вниз по бульвару Рамбла, навстречу жизни, мною для нее придуманной, где была счастливая семья и сын, который заслуживал ее любовь и прикосновение ласковых рук больше меня. Отец даже не подозревал, что я порой ускользал, чтобы увидеть мать. Случалось, я шел за ней следом, с трудом преодолевая искушение взять ее за руку и пойти рядом. В последний момент я всегда убегал. В моем мире большие надежды оживали лишь на страницах книг.
Отец не дождался удачи, на которую уповал всем сердцем. Судьба расщедрилась лишь на один подарок: ожидание надолго не затянулось. Однажды вечером, едва мы приблизились к дверям издательства, чтобы заступить на ночное дежурство, из тени выступили три бандита — наемные убийцы — и на моих глазах изрешетили отца пулями. Я помню запах серы и клубящийся дымок, поднимающийся от дырок, прожженных выстрелами у него в животе. Один из бандитов хотел добить отца выстрелом в голову, но я распластался поверх его тела, и второй удержал дружка. Я помню, как бандит, глядя мне в глаза, раздумывал, не прикончить ли и меня тоже. Бесшумно ступая, они растворились так же внезапно, как и появились, в переулках, петлявших между фабриками Пуэбло-Нуэво.
В тот вечер убийцы бросили отца истекать кровью у меня на руках, а я остался на свете один как перст. Почти две недели я спал в типографских мастерских издательства. Я прятался за линотипами — наборными машинами, казавшимися гигантскими стальными пауками, — стараясь не обращать внимания на сводящий с ума ритмичный грохот, сверливший по ночам барабанные перепонки. Когда меня обнаружили, мои руки и одежда были по-прежнему покрыты пятнами засохшей крови. Сначала никто ничего обо мне не знал, поскольку с неделю я молчал, а заговорив, начал выкрикивать имя отца и кричал, пока не потерял голос. Меня спросили, где моя мать, и я ответил, что она умерла и у меня нет никого на всем белом свете. Моя история достигла ушей Педро Видаля, звезды газеты и близкого друга издателя. Тот по настоянию дона Педро распорядился взять меня посыльным и дал разрешение жить в скромной комнатенке привратника в подвальном помещении вплоть до новых указаний.
В те времена кровь и насилие на улицах Барселоны становились обычным делом. То были смутные дни: на улицах Раваля бросали листовки и бомбы, разрывавшие тело на трепещущие дымящиеся куски; шайки темных личностей сновали в ночи, проливая кровь; организовывались шествия святых и демонстрации генералов, от которых разило смертью и обманом; произносились подстрекательские речи, где каждый лгал и каждый был прав. В отравленном воздухе уже витал терпкий привкус ярости и ненависти, которые всего через несколько лет толкнут людей убивать друг друга во имя звучных лозунгов и цветных тряпочек. Марево от фабрик бесконечной змеей вползало в город, заволакивая мощеные улицы, которые бороздили трамваи и экипажи. Ночь была во власти газовых фонарей и темноты переулков, нарушаемой вспышками выстрелов и голубоватыми полосами дыма от сгоревшего пороха. В те годы взрослели быстро, детство утекало сквозь пальцы, и многие дети смотрели на мир глазами стариков.
У меня не осталось другой семьи, кроме этой мрачной Барселоны, и потому газета сделалась для меня тихой гаванью и вмещала всю Вселенную вплоть до четырнадцати лет, когда жалованье позволило мне нанять комнату в пансионе доньи Кармен. Я прожил на новом месте меньше недели, как вдруг хозяйка заглянула ко мне и оповестила, что меня спрашивает какой-то кабальеро. На лестничной площадке я встретил незнакомого человека, одетого в серое, с серым взглядом и серым голосом. Он спросил, не я ли Давид Мартин, и, не дожидаясь подтверждения, протянул посылку, упакованную в оберточную бумагу. Потом он быстро спустился по лестнице и скрылся из виду, освободив мир, отмеченный нуждой и лишениями, частью которого я был, от тлетворного присутствия серости. Я принес посылку в комнату и запер дверь. Никто, кроме двух-трех человек в редакции, не знал, где я живу. Заинтригованный, я развернул обертку. Это была первая в моей жизни посылка. В бумаге оказалась деревянная шкатулка, показавшаяся мне смутно знакомой. Я поставил ее на кровать и открыл. В шкатулке лежал старый револьвер отца — оружие, выданное ему в армии, с которым он вернулся с Филиппин, чтобы заработать безвременную и жалкую смерть. К револьверу прилагалась картонная коробочка с пулями. Я взял револьвер и почувствовал его солидную тяжесть. От оружия пахло порохом и маслом. Мне стало интересно, сколько же человек отец убил из этого ствола. С его помощью он, несомненно, намеревался свести счеты и с собственной жизнью, только его опередили. Я возвратил револьвер в шкатулку и опустил крышку. Первым моим порывом было выбросить ее в помойку, но я не забывал, что револьвер был единственной вещью, оставшейся у меня от отца. Я рассудил, что дежурный судебный пристав, конфисковавший после смерти отца в уплату за долги наше скудное имущество на старой мансарде, нависавшей прямо над черепичной крышей Дворца каталонской музыки, теперь решил передать мне это мрачное наследство в честь моего совершеннолетия. Я спрятал шкатулку на шкафу, задвинув ее к стене, где всегда собиралась грязь и куда донья Кармен не добралась бы, даже встав на ходули. К своему наследству я вновь прикоснулся только спустя много лет.