Страница 12 из 182
Даже в тот жестокий век дело это воспринималось как темное, страшное и гнусное. Во всяком случае, царя не украшающее.
Легко ли — скажу даже так: возможно ли было и в этой ситуации представить Петра героически?
Задача как будто непосильная. Но оказалось, что, если очень захотеть, и с ней можно справиться. Например, вот так:
Царевич на этой картине изображен не то чтобы не сочувственно. Он нарочито изображен так, чтобы мы уверились, что ему правильно умирать. Похоже даже, что он и сам знает, чувствует, сознает, что ему правильно умирать.
Что же до Петра, то он исполнен сознания полной, абсолютной своей правоты, безусловной и несомненной оправданности задуманного и уже решенного дела:
Из этого, разумеется, еще не следует, что ему легко. Как-никак, сын все-таки, родное дитя:
Дело темное и страшное, скажем мягче — нравственно не безупречное, изображается как деяние мало сказать героическое — как подвиг!
И финал, концовка стихотворения превращается уже в настоящий апофеоз этого петровского подвига:
Как и подобает лирическому поэту, автор тут прямо говорит о себе и от себя. И не просто уважительно склоняется перед величием подвига Петра, а словно бы уже сам готов припасть губами к императорской руке — той, что «в поцелуях, в слезах, в ожогах», — трепетно облобызать ее и, умиляясь, омыть слезами.
Под этим стихотворением Ярослава Смелякова стоит дата: 1945—1949. К этому времени (даже к 45-му, а к 49-му и подавно) поворот страны от революционной идеологии к царистской был уже полностью завершен.
Вспомнил я тут это стихотворение и так обильно его процитировал, помимо всего прочего, еще и потому, что в нем особенно ярко проявился масштаб этого поворота — весь размах этого качнувшегося в другую сторону государственного маятника. Тут важно, что сочинил его именно Смеляков, которым революционная идеология была не просто усвоена: в пору его комсомольской юности она была для него воздухом, которым он только и мог дышать…
Иное дело — А.Н. Толстой, про которого злые языки сложили такую байку:
Власть большевиков рушится. Под колокольный звон на белом коне въезжает на Красную площадь генерал Деникин. И первым к нему кидается «Алешка Толстой» и падает перед ним на колени со словами:
— Ваше превосходительство! Что тут без вас бы-ыло!..
Шутка, конечно. Но как к этой шутке ни относись, можно не сомневаться, что совершить тот идеологический поворот Алексею Николаевичу было не в пример легче, чем Ярославу Васильевичу Смелякову.
Не следует, однако, забывать, что ему совершить его предстояло в середине 30-х, то есть десятью годами раньше, когда поворот только замышлялся, и припадать губами к императорской руке — особенно ему, с его графским титулом и белоэмигрантским прошлым — было еще небезопасно.
Как бы то ни было, решил Алексей Николаевич эту задачу не так, как Смеляков.
Сцену в каземате, куда Петр приходил к царевичу прощаться и спускал на него свору убийц, он убрал. А вместо нее написал две другие.
Действие одной из них происходит в замке Сент-Эльмо в Неаполе, где обретается царевич, отдавшийся под покровительство императора Священной Римской империи. Туда является Петр Андреевич Толстой, которому царь поручил любой ценой вернуть царевича домой.
Картина седьмая
Комната в замке Сент-Эльмо в Неаполе. У окна сидит Фроська, в халате, неприбранная. У стола Алексей, пишет.
Фроська (раскладывая карты). Опять дальняя дорога, на сердце пиковый король… А ты говоришь — карты врут. (Облокотилась, глядит в окошко.) Господи, господи… Полгода смотрю на это море, ничего хорошего, одна простуда. Алеша, куда же дорога-то? Домой, что ли? Брось писать, кому ты все пишешь?
Алексей. Сенаторам пишу… Императорский курьер скачет в Питербурх, он и передаст тайно… Сенаторы меня любят… Князь Мосальской любит, князь Мышецкой любит, князь Ростовской любит. Еще напишу митрополитам, а они шепнут попам, а попы — прихожанам… Все будет, как я захочу. Меня чернь любит.
Фроська. Опять во сне видела, — ем студень. Почему здесь пища такая вредная, Алеша? Как итальянцы терпят? Не привыкну вовек…
Алексей. Потерпи, Фрося. Все будет хорошо. Император даст мне войско. Турки поднажмут из Крыма. Да шведы опять поднимутся. Англичане мне денег обещали… Чернь за меня, духовенство за меня… Половина сенаторов за меня…
Фроська (глядит в окно). Ну, опять чортушка идет.
Алексей. Кто?
Фроська. Да все он же — Петр Андреевич Толстой…
Алексей. Не хочу его видеть. Ну его к чорту! (Уходит в боковую дверь.)
Фроська раскладывает карты, напевает. Входит Толстой.
Толстой. Здравствуй, Ефросинья… (Подсаживаясь.) Ну, говорила с ним?.. Надо кончить это дело. Царевич по своей воле должен вернуться.
Фроська. Не хочет он ехать… И не приставай с этим. Император нам громадное войско дает.
Толстой. Кто это тебе сказал?
Фроська. Да уж знаем — обещано.
В первом варианте пьесы преступление царевича изображалось — да и трактовалось — иначе.
Очнувшись от мутного, похмельного сна, Петр видит мужика, крадущегося к нему с топором. Вскочив, он хватает его: «Что?.. Кто?.. Кто ты?..» И, вырвав у него топор, быстро, не давая тому опомниться, засыпает его вопросами: «Ты не сам пришел… Послали… Кто подговорил?.. Отвечай!.. Кто послал тебя?..» Тот сперва отнекивается, говорит, что послал его Бог. Но в конце концов признается, что послал его царевич. Ошеломленный Петр не верит.