Страница 108 из 123
– Что делать! каковы уродились, таковы и есть, не посетуй, родимый! – заметила иронически Кузьмовна, – у тебя бы поучиться, да ты, вишь, только ложечки ковырять умеешь, а немца наймовать силы нетутка.
– Жила я таким родом до шестнадцати годков. Родитель наш и прежде каждый год с ярмонки в скиты езживал, так у него завсегда с матерями дружба велась. Только по один год приезжает он из скитов уж не один, а с Манефой Ивановной – она будто заместо экономки к нам в дом взята была. Какая она уж экономка была, этого я доложить вашему благородию не умею…
– Будто уж и не умеешь? – прервала Кузьмовна. – А ты почему знаешь, что умеет? – спросил я.
– Да ведь и по виду, сударь, различить можно, что девка гулящая, – сказала она.
– Только стало мне жить при ней полегче. Начала она меня в скиты сговаривать; ну, я поначалу-то было в охотку соглашалась, да потом и другие тоже тут люди нашлись: "Полно, говорят, дура, тебя хотят от наследства оттереть, а ты и рот разинула". Ну, я и уперлась. Родитель было прогневался, стал обзывать непристойно, убить посулил, однако Манефа Ивановна их усовестили. Оне у себя в голове тоже свой расчет держали. Ходил в это время мимо нашего дому…
Тебенькова потупилась и покраснела. Несколько секунд стояла она таким образом, не говоря ни слова, но потом оправилась и продолжала свой рассказ тем мягко-застенчивым голосом, в котором слышались слезы молодой и не испорченной еще души.
– Ходил в это время мимо нашего дому молодой барин. Жили мы в ту пору на Никольской, в проулке, ну, и ходил он мимо нас в свое присутствие кажной день… Да это нужно ли, ваше благородие?
– Ничего, продолжай.
– Только больно уж полюбился мне этот барин. Девчонка я была молодая, не балованная, а он из себя казал такой смирный да тихонький. Идет, бывало, мимо самых окошек, а сам в землю глядит, даже на окошко-то глаза поднять не смеет. Одет, бывало, чистенько, из лица бледный, глазки большенькие, и все песенку про себя мурлычет. Поначалу хаживал он только утром, в присутствие и назад, а потом начал и вечером учащать. И столько я любила смотреть, как он, бывало, идет по улице, что даже издальки завидишь, так словно в груде у тебя похолодеет.
Тебенькова задумалась, несколько минут крепилась и потом вдруг горько и сосредоточенно зарыдала.
– Ничего, матушка, бог даст, соединитесь с своим предметом, – заметил, в виде утешения, Половников.
– Только раз, сижу я это вечером под окошком, и вижу, что идет мой барин милый. Поравнялся он с моим окошечком, да и стал тутотка; говорить ничего не говорит, а словно замешался… Я тоже сижу, будто в пяльцах работаю, а сама даже ничего не вижу, только дрожу вся. Вот он постоял-постоял и пошел, однако, своею дорогой, не сказавши слова. А мне и невдомек, что в этой же горнице Манефа Ивановна сидели, и все за нами выслеживали; только тогда и догадалась, как оне заговорили со мной. "А что, говорит, Варвара Михайловна, или вам господин приказный по ндраву пришел?" Только я испужалась, даже дыханье у меня захватило. "Нет, говорю, никакого приказного я не знаю". – "Ну, полноте же, моя голубушка, от меня скрываться вам нечего; я, говорит, давно за вами примечаю, и хотя в иночестве нахожусь, однако слабость человеческую понимать могу; так вы, говорит, лучше во всем мне откройтесь – может, заодно как-нибудь и устроимся". Ну, я тоже на это ей говорю: "Коли вы уж так, говорю, Манефа Ивановна, так я перед вами скрыться не могу: давно уж я в Митрия Филипыча очень влюблена". Ну, и точно-с, на другой это день, родителя нашего дома не было, идет Митрий Филипыч мимо, а Манефа Ивановна в окошко глядит. "Позвольте, говорит, вас просить, господин приказный, не угодно ли побеседовать". Он и вошел; натурально, угощенье тут подали. "Верно, – говорит Манефа-то Ивановна, – вам наши горницы полюбились, что очень часто мимо нас ходите". Ну, он точно сознался, что влюблен. "А коли так, – опять говорит Манефа Ивановна, – я вам препятствия делать не стану". И оставила нас вдвоем. Только что у нас тут с ним было, доподлинно сказать вашему благородию не могу, потому как я даже рассудка своего ровно как лишилась. Больно уж он меня любил; стал это меня обнимать да целовать: «Варенька, говорит, жизнь вы моя, очень я по вас сокрушаюсь». А сам это, знаете, все ласкается да целует. Однако я поначалу виду не подавала: «Мужчины, говорю, все обманщики, и вы тоже обманете». Ну, и все такое…
– Да хошь бы ты покороче, что ли, рассказывала, – прервала Мавра Кузьмовна с худо скрытою досадой.
– Прикажете, что ли? – спросила меня Тебенькова.
– Разумеется, продолжай.
– Таким родом пробыли мы с полгода места, и хоша и был у нас разговор, чтобы наше дело законным порядком покончить, однако Манефа Ивановна отговорила родителя этим беспокоить, а присоветовала до времени обождать. Только в полгода времени можно много и хорошего, и худого дела сделать; стало быть, выходит, что я не сильна была свою женскую слабость произойти и…
Тебенькова опять вспыхнула и потупилась.
– Что ж, чай, тоже забеременела, скитница?! – заметила Кузьмовна, – такое хорошее дело и не в месяц сделать можно!
– Ваше благородие! прикажите мне одной говорить, – сказала Тебенькова.
– Замолчи, Кузьмовна, твоя речь впереди.
– Вот как этакое-то дело со мной сделалось, и стали мы приступать к Манефе Ивановне, чтоб перед родителем открыться. "А что, говорит, разве уж к концу дело пришло?" И заместо того чтоб перед родителем меня заступить и осторожненько ему рассказать, что вот господин хороший и поправить свой грех желает, она все, сударь, против стыда и совести сделала. Сама меня, можно сказать, в грех ввела, да и сама же с руками родителю и выдала. Стал он допрашивать меня, что и как, и столько я, сударь, в то время побоев и ругательства приняла, что, кажется, не помни я завсегда, что християнская во мне душа есть, так именно смертию умереть следовало. Порешили они на том, чтоб в скиты меня на всю жизнь погребсти. Ну, наше дело детское: что над нами родители захотят сделать, то и сделают, потому как мы и слов против них не имеем. Меня хошь за вину в скиты сослали, а то вот у Мавры Кузьмовны в обители купеческая дочь Арина Яковлевна жила, так та просто молодой мачихе не по нраву пришлась, ну и свезли в скиты. Вот тоже и Филат Финагеич вашему благородию истинную правду про купеческого сына рассказывал, которого родители малоумным захотели сделать; нашей власти тут нет, чего старики захотят, то мы и исполнять должны.
– Какую-то там еще Арину Яковлевну приплела – только чудо, право! – заметила Мавра Кузьмовна, улыбаясь и покачивая головой.
– Видно, старые грехи гвоздем выходят, Мавра Кузьмовна; откуда слез ни брать, а, стало быть, плакать приходится, – сказал Половников.
– В скитах чего уж со мной не делали! вот эта самая Мавра Кузьмовна надо мною тешилась: и в холодний-то чулан запирала, и голодом морила, и на цепь саживала. Думаю я так, что оне с Манефой Ивановной извести меня захотели, чтоб я, значит, померла, и им после того родительский капитал весь получить. Только, видно, бог не попустил до этого; хошь и больно я от ихних побоев захворала, однако разрешилась благополучно младенцем…
– Куда ж младенца-то девали?
– А сказывали, что на деревню к мужичку в сыновья отдали, да после будто бы помер, – отвечала Тебенькова, но потом, обратившись к Кузьмовне, как будто внезапная мысль озарила ее голову, прибавила: – Нет, ты скажи, куда ты Мишутку-то девала?
Кузьмовна все так же улыбалась, а изредка даже пожимала плечами.
– Нет, ты скажи, однако, – приставала к ней Тебенькова, – ведь ты, может, его в помойную яму выкинула – у вас в обители на это мода была…
– Отвечай же, Кузьмовна, – сказал я.
– Да что же я, сударь, скажу, когда уж я показала раз, что и ее-то совсем не знаю… об каком она Мишутке еще спрашивает? право, чудо!
– Ну, слушай же.
"18** года, марта… дня, нижеименованные лица, быв спрошены, по расколу и прикосновенности, без присяги, показали: