Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 108

Подобные, казалось бы запоздалые, либерально-политические нравоучения относительно деятелей декабристского движения и, казалось бы, только литературно-критическая интерпретация Чацкого в либеральном духе, так талантливо осуществленная Гончаровым, имели и в 70-е годы свой актуальный политический смысл. Они отражали и выражали непрекращавшийся и все более обострявшийся спор двух концепций преобразования России — либерально-реформистской и революционно-демократической. Выступая от лица последней, Салтыков своим Чацким полемизировал не с грибоедовским Чацким, а с Чацким в его позднейшей либеральной интерпретации. Своеобразие щедринской полемики заключалось в том, что сатирик, отрешаясь от грибоедовского понимания Чацкого, обратил против идейных противников их собственное оружие, то есть художественно реализовал такого именно Чацкого, которому сторонники либеральных воззрений предписывали, в меру своего понимания и желания, «скромную программу» деятельности на бюрократическом поприще. Салтыковский Чацкий в роли директора «Департамента Государственных Умопомрачений» — это отрицательный ответ сатирика на вопрос об общественной полезности Чацких на службе политическому режиму самодержавия.

Своей трактовкой Чацкого, взятого в его либеральном варианте, как и Рудина, которому в «Господах Молчалиных» отведена роль директора «Департамента распределения богатств», Салтыков высмеял ту разновидность либерализма, которая упорно придерживалась теории возрождения России посредством улучшения администрации. В годы своей служебной деятельности сам Салтыков был не чужд этой иллюзии, но затем он беспощадно преследовал и разоблачал ее под наименованием «теории практикования либерализма в капище антилиберализма», или «теории вождения генерала Дворникова за нос».

Чацкий и Рудин, если в соответствии с либеральной концепцией представить их в роли деятелей царской бюрократии, — это уже не герои-протестанты, известные нам по произведениям Грибоедова и Тургенева; и как соратники помпадуров, они оказываются объектом салтыковской сатиры на молчалинство вообще, сатиры тем более резкой, что на них не могут быть распространены те обстоятельства, которые смягчают вину массовых, заурядных Молчалиных.

После Алексея Степаныча Молчалина, воспринятого от Грибоедова, второе место по степени уделенного ему внимания и остроте сатирической обрисовки занимает в «Господах Молчалиных» представитель литературного молчалинства, издатель либеральной газеты «Чего изволите?». Сцена в редакции этой газеты (глава четвертая), где рассказчик и Алексей Степаныч Молчалин помогают Молчалину 2-му в редактировании статей, принадлежит к наиболее ярким во всей салтыковской сатире страницам, разоблачающим беспринципность и пресмыкательство либеральной прессы.[144] Афористически остро звучат слова о Молчалине-литераторе как о человеке, который «впал грешным делом, в либерализм, да и сам не рад», или его формула-мольба, резюмирующая отношение либерального органа к начальству: «мы готовы прийти к вам, — говорю я, — но укажите нам пути и сохраните нам нашу независимость!» Трагикомическая позиция либерала, желающего совместить свободомыслие с верноподданничеством, представлена в действиях Молчалина 2-го с такой определенностью, что не оставляет у читателя никакой неясности. Достаточно лишь заметить, что своими рельефно и остроумно обозначенными чертами образ литературного Молчалина сразу же врезался в сознание общественности, больно уязвил либеральную прессу метким изобличением ее низменных свойств и дал повод к ожесточенным спорам в критике (об этом см. ниже).

Салтыковский Молчалин — это литературный тип, который находит себе индивидуальные соответствия в реальной действительности. Но еще более — это персонифицированные в литературном образе определенные социально-психологические черты, разлитые в целой массе людей. Вот почему мы сталкиваемся в «Господах Молчалиных» с таким, казалось бы, парадоксальным явлением. С одной стороны, сатирик заявляет, что все общественное значение Молчалиных исчерпывается их фамилией, а с другой — выводит целую серию Молчалиных, отличающихся болтливостью. Разгадка этого заключается в том, что молчалинство оказывается у Салтыкова, в сущности, своеобразной сатирической метафорой для обозначения всех тех «средних» людей, которым чуждо чувство политического протеста против царящего зла, так или иначе подавляющего и их самих. Это — приспособленцы, идущие на любой компромисс ради того, чтобы выжить. В грибоедовском Молчалине Салтыков выявляет прежде всего его политический аспект и делает политическое молчание стержневым признаком типа. За пределами этого признака Молчалины могут быть весьма разношерстны.

Алексей Степаныч Молчалин является, так сказать, классическим олицетворением обозначаемого его фамилией социального типа. Он заключает в себе все основные, изначальные признаки данного типа, как восходящие к первоисточнику (к комедии Грибоедова), так и обретенные под пером Салтыкова. Что же касается других Молчалиных, изображенных Салтыковым, то они являются не столько законченными представителями молчалинства, сколько носителями лишь его отдельных характерных свойств. Каждый из них показателен для типа лишь отчасти, сближается с ним в каких-либо одних признаках и расходится в других. Так, Молчалин-журналист своим трепетным страхом перед властями подобен всем Молчалиным, и в то же время он отличается от классического типа тем, что не довольствуется скромной долей безвестного молчальника, а жаждет славы на поприще публичного либерального словоблудия.



Еще более резкие вариации молчалинства представлены в лице чиновников департамента «Возмездий и Воздаяний», изображенных в пятой главе; здесь мы встречаем Молчалина-жуира, который своей приверженностью к эгоистическому животолюбию и верным служением начальству примыкает к племени Молчалиных, но расходится с ними полным отсутствием какой-либо подавленности духа и непричастностью к молчалинскому принципу «умеренности и аккуратности».

Молчалин-аскет, напротив, совершенно отрешился от каких-либо личных интересов. У него болезненная потребность «послушания» не обусловлена никакими корыстными побуждениями, а только убеждением, что «земля есть юдоль скорбей, в которой люди должны «терпеть». Это Молчалин, окончательно освободившийся от всяких расчетов преднамеренной угодливости и «пламенеющий наголо и беззаветно». Перед нами проникновенно написанный и, при всей своей лаконичности, исчерпывающий психологический портрет личности, человеческие качества которой находятся в полном противоречии с той низкой целью, которая поработила их, подчинила себе и извратила их естество. Трудно назвать этот образ Молчалина-аскета сатирическим. Он возбуждает не негодование, не неприязнь, а чувство жалости, сострадания и глубокого сожаления по поводу того, что его беззаветное самоотвержение силою обстоятельств поставлено на службу дурному делу. Поэтому все негодование читателя переносится с Молчалина-аскета на поработившие его личность условия жизни. Измените последние, приведите их в соответствие с естественными наклонностями личности, и человек, подобный Молчалину-аскету, предстанет перед нами в образе замечательного труженика на пользу общую. Именно такого рода мысли внушал Салтыков читателю своими поисками человечности, прячущейся под «корой молчалинства». И именно потому, что Салтыков так глубоко проник в истоки психологии и трагедии молчалинства, раскрыл их как неизбежное следствие целого строя жизни, — именно поэтому он не мог отнестись к Молчалиным только отрицательно и, начав с обличений, все более углублялся в психологические разъяснения.

Характерной особенностью жизни и психологии Молчалиных является «хроническое двоегласие», два рядом идущих существования — казенное и свое собственное, переплетение отрицательного и положительного во всем их поведении. В молчалинском типе Салтыков отделяет «вицмундирные» черты, разоблачаемые сатирически, от черт человеческих, внушающих писателю симпатию и сочувствие. Это «двоегласие» типа обусловило собою и своеобразное к нему отношение Салтыкова. Писатель то обличает, то сострадает, переживает смену настроений, воздерживаясь от прямого приговора и категорических суждений.

144

Четвертая глава была сатирой не только на либеральную журналистику; косвенным образом она высмеивала и цензуру и потому была запрещена в сентябрьской книжке «Отечественных записок» 1875 г. Появилась в печати в измененной редакции только через год.