Страница 35 из 108
— Как бы то ни было, — продолжал он, — а сделано все, чтоб устранить испуг и возбудить в объекте воздаяний надежду на более светлое будущее. Как хочешь, а это — значительный шаг вперед, особливо если взять его в связи с теми предположениями, которые уже стоят на очереди и отчасти уже приняты в принципе, отчасти же, по несвоевременности, хотя и отвергнуты, но именно только по несвоевременности! Но этого мало: некоторые из этих предположений практикуются уже и теперь, благодаря системе негласных ходатайств, которой хотя и не присвоено еще характера строгой, действительной легальности, но которая, вследствие несомненного смягчения начальственных нравов, уже пользуется всеми правами легальной допускаемости. А это прямо приводит меня к рассмотрению другой стороны вопроса, а именно…
— Извини, сделай милость, что я на минуту тебя перерву. Ты сказал сейчас, что существует система негласных ходатайств, которая хотя и не вполне легальна, но уже пользуется допускаемостью… Так нельзя ли как-нибудь применить эту систему…
— В том деле, которое привело тебя сюда? Конечно, мой друг! о, без сомнения! без сомнения! Но извини меня и ты в свою очередь! позволь мне развить до конца начатый мною очерк современного направления нашего департамента. Признаюсь тебе, у меня так много накипело на душе, и мне так отрадно было бы сообщить все это тебе… сстаррый товарищ!
Новое выражение едва сдерживаемых чувств и новое пожатие руки.
— До сих пор я объяснил тебе только ту перемену, которая произошла в объекте воздаяний. Но веяние времени коснулось не его одного; оно коснулось и нас, скромных служителей принципа воздаяния. Оно морализировало нас, оно раскрыло наши сердца и просветило наши умы. Прежде чиновник был угрюм, теперь — он сообщителен; прежде чиновник хранил канцелярскую тайну, быть может, отчасти и потому, что не понимал ее, теперь — он относится к этой тайне критически и готов, при удобном случае, щегольнуть ею даже в трактирном заведении. Это, конечно, уже крайность, увлечение, но увлечение — знаменательное! С тех пор, как начались реформы, а особливо с тех пор, как разрешено в департаментах курение табаку, — чиновник сделался неузнаваем. В прежние времена твое появление в нашем департаменте было бы немыслимо иначе, как в «сопровождении». Ты стоял бы, как зачумленный, где-нибудь в углу, и никто не подумал бы приблизиться к тебе. Теперь ты приходишь сам, и не только никто не отвращается от тебя, но всякий наперерыв спешит подать тебе руку. Ты перестал быть «объектом», ты сделался — человеком! И ежели это в значительной мере развязывает тебе руки, то это же самое делает величайшую честь тем, которые успели настолько поднять свой уровень, чтобы сделать себя доступными человечности! Это — прогресс, это — победа, это — почти переворот! Это до такой степени переворот, что, случись он в другой стране, например в Англии или во Франции, — в нос бы бросилось, друг мой! А у нас — кого тронул у нас этот переворот? Кто обратил на него внимание?
Он поник головой, как бы подавленный неблагодарностью, а может быть, и неразвитостью сограждан. Минуты с две мы молчали: он — потому, что собирался с мыслями, я — потому, что чувствовал себя в положении человека, посаженного в крапиву.
— Говорят, что Россия есть страна переворотов мирных, — продолжал он, — что у нас мероприятия возбуждают не эфемерный энтузиазм, но более прочное повиновение. Может быть, что это и так! Может быть, может быть… может быть! Но согласись, что это горько! что от этого «повиновения» веет холодом! что есть минуты, когда чувствуется потребность, когда к сердцу подступает… одним словом… ну, да что об этом! Так-то вот, ты и у нас, в нашем департаменте… сстаррый, добррый товарищ!
Он наклонился ко мне, и я уже видел минуту, что он поцелует меня. Но вместо того чтоб облобызать меня, он вдруг покраснел, откинулся на спинку кресла и зажмурил глаза. Очевидно, ему показалось, что я отнесся к нему слишком уж сдержанно. А так как в мои расчеты вовсе не входило производить такого рода впечатления, то я, в свою очередь, встревожился.
— Послушай, — начал я, — так как же? собственно о моем-то деле… как же ты полагаешь?
Он вновь открыл глаза и на этот раз посмотрел на меня, как мне показалось, довольно иронически.
— Н-да? ты хочешь, конечно, чтоб я тебя с Иваном Семенычем свел? — сказал он, — охотно, мой друг! с величайшим удовольствием! Но подожди минутку: я сейчас велю узнать, воротился ли он от доклада!
Он взялся за звонок; но Иван Семеныч был легок на помине, и едва успели мы произнести его имя, как он персонально явился перед нами.
— А! писатель! — вскричал он, — я его ищу, а он вот где! Что, батюшка! к Исусу потянули? трясутся поджилки-то? ха-ха!
— Нет, не поджилки, а вообще…
— Во всем, значит, теле трясение… ха-ха! Знаю, батюшка! знаю! Сам, грешным делом, пописываю… знаю! ха-ха!
— Вот и я говорил, что вы литературой занимаетесь, — молвил Тугаринов, — и что по пятницам…
— То есть я, собственно, не литературой, а поэзией… ха-ха! Бряцаю при случае… ха-ха!
— Мы ведь с ним, Иван Семеныч, — товарищи! — пояснил Тугаринов, — как же! в школе… рядом… Старый товарищ!
Тугаринов протянул мне руку, примеру его последовал и Иван Семеныч, сказав:
— Очень рад! очень рад! а что касается до пятниц, так милости просим! милости просим… ежели не побрезгуете… ха-ха!
— У Ивана Семеныча, мой друг, очень многие бывают, а между прочим и такие люди, с которыми тебе очень и очень не мешало бы познакомиться!
— Бывают, бывают… ха-ха! Фаддей иногда с Волкова заходит… к закуске… ха-ха! впрочем, с Волкова ли? не со Смоленского ли?.. нынче ведь могил-то этих не помнят… ха-ха! Я и сам, признаться, забыл… В ту пору мы с Кукольником на похоронах-то были… или то бишь не с Булгариным ли мы у Кукольника на похоронах были… ха-ха!
— А может быть, и у Греча? — пошутил Тугаринов.
— А что вы думаете — и в самом деле у Греча! ха-ха! Да, все перемерли… литераторы! То есть, хоть и остались еще литераторы — только не те… ха-ха!
— А знаешь ли ты, что на последнем вечере у Ивана Семеныча и твою вещь читали? Как бишь ее?
— Как же! читали… ха-ха! И как только вас земля носит… ха-ха! Да, почитываем мы вас… ха-ха!
— Так знаешь ли, как мы сделаем, — обратился ко мне Тугаринов, — в следующую пятницу я заеду за тобой — мы вместе и отправимся к Ивану Семенычу… без церемоний!
— Какие церемонии… ха-ха! Очень рад, очень рад! Да вы не опасайтесь: мы не одною департаментскою поэзией вас угостим! мы не только читаем, но и вкушаем… ха-ха!
— Да еще как вкушаем-то!
И Тугаринов, и Иван Семеныч посмотрели на меня такими радостными глазами, точно им удалось «обрящить».
— А ведь я к вам по делу, Иван Семеныч! — рискнул напомнить я.
— Есть и дельце… ха-ха! вот в пятницу пожалуйте… тогда и рассмотрим вкупе… ха-ха!
— Нельзя ли теперь?
— Загорелось… ха-ха! Да просто залучить вас сюда хотел, посмотреть на вас — ну, и написал Алексею Степанычу цидулу! вот вам и дельце… ха-ха!
— Нет! вы шутите!
— А впрочем, есть и дельце, коли хотите, да не стоит об нем говорить! Словцо там одно… ха-ха! Не бойтесь, мы его кругом пальца обвернем, дельце ваше! Сам, батюшка, литератор… хотя и не нынешний, а знаю… ха-ха!
— Но в чем же, однако, дело? — настаивал я.
— Говорю вам: не стоит тратить слов… залучить вас хотелось, и успел в том… ха-ха!
Мне вдруг сделалось ужасно неловко, почти стыдно. Я и сам не мог дать себе отчета, почему стыдно; но какое-то непреодолимое желание «уйти» охватило все мое существо.
— Так, стало быть, к генералу… не надо? — лепетал я, не понимая, что я говорю.
— К какому генералу? Вот в пятницу приедете — и генерала увидите… ха-ха! Он будет даже рад… Почитываем мы вас, батюшка, почитываем… ха-ха! Познакомитесь, поговорите, а между тем и дельце ваше… ха-ха!
Затем я просидел еще с пять минут, и уже не помню, что происходило со мной. Помню только, что и я пожимал руки, и мне пожимали руки, и что когда наконец, почти шатаясь, я направился через анфиладу к выходу, то во всех комнатах меня сторожили любопытные, в глазах которых я явственно читал: