Страница 99 из 149
– И выгодно это?
– Так выгодно! так выгодно! Разумеется, и тут тоже надо с оглядкой поступать: какая земля? Коли земля близко к крестьянской околице лежит – ту непременно покупать следует, потому что она мужичкам нужна. Мужички за нее что хочешь дадут: боятся штрафов. Ну, а коли земля дальняя – за ту надо дешево давать, да и то если на ней молодой березник или осинничек растет. С еловым молодятником я совсем земли не покупаю, потому что туго очень эта ель растет, а вот березка да осинничек – самый это выгодный лес! И представь себе, как это хорошо: ведь с первого-то взгляда кажется, что земля это так, ничего не стоящая – ну, рублей по пяти за десятину и даешь. Смотришь, ан на ней, лет через двадцать, уж дрова порядочные будут – за ту же десятину, на худой конец, тридцать рублей дадут! Сообрази-ка теперь: ведь это в шесть раз капитал на капитал – в двадцать-то лет!
Опять умиление и опять губы сердечком. Это было до такой степени мило, что я не удержался, чтоб не спросить:
– Ну, а как насчет вечности, Машенька? не боишься… помнишь, как прежде?
– Нет, мой друг, я нынче совсем-совсем христианкой сделалась! Чего бояться вечности! надо только с верою приступать – и все легко будет! И покойный Савва Силыч говаривал: бояться вечности – только одно баловство!
– Кто же у тебя всеми этими делами орудует?
– И сама, и добрые люди советом не оставляют. Вот Анисимушко – он еще при покойном папеньке бурмистром был; ну, и Филофей Павлыч тоже.
– Какой такой Филофей Павлыч?
– Промптов. Покойного Саввы Силыча друг. Он здесь в земской управе председателем служит. Хотел вот и сегодня, по пути в город, заехать; познакомишься.
Она проговорила эти слова как-то неровно; мне показалось, что даже немного сконфузилась при этом.
– Уж не жених ли? – пошутил я, – ведь в твои годы…
– Ах, нет! ах, нет! что ты! что ты! да что ж это дети, однако ж! – продолжала она, переменяя разговор, – ведь мы тебя не ожидали сегодня, по-домашнему были – ну, и разбрелись по углам!
– А много у тебя детей?
– Четверо, мой друг. Старшенькая-то у меня дочь, Нонночка, а прочие – мальчики. Феогност – старший, Коронат – средний, а Смарагдушка – меньшой. Савва Силыч любил звучные имена.
– И ты любишь детей?
– Ах, мой друг!
Она с укором посмотрела на меня, как будто я и невесть какую ересь высказал.
– Только скажу тебе откровенно, – продолжала она, – не во всех детях я одинаковое чувство к себе вижу. Нонночка – так, можно сказать, обожает меня; Феогност тоже очень нежен, Смарагдушка – ну, этот еще дитя, а вот за Короната я боюсь. Думается, что он будет непочтителен. То есть, не то чтобы я что-нибудь заметила, а так, по всему видно, что холоден к матери!
– Извини меня, Машенька, но, право, мне кажется что ты вздор говоришь! Ну, какие же ты могла заметить признаки непочтительности в семилетнем мальчике?
– Ax, не говори этого, друг мой! Материнское сердце далеко угадывает! Сейчас оно видит, что и как. Феогностушка подойдет – обнимет, поцелует, одним словом, все, как следует любящему дитяти, исполнит. Ну, а Коронат – нет. И то же сделает, да не так выйдет. Холоден он, ах, как холоден!
– Это бывает. Родители заберут себе случайно в голову, что ребенок неласков, да и твердят ему об этом. Ну, разумеется, он тоже смекает. Сначала только робеет, а потом и в самом деле становится холоден.
– Ах, нет, не я одна, и Савва Силыч за ним это замечал! И при этом упрям, ах, как он упрям! Ни за что никогда родителям удовольствия сделать не хочет! Представь себе, он однажды даже давиться вздумал!
– Что ты!
– Право! сдавил себе обеими руками шею… весь посинел!
В эту минуту дети гурьбой вбежали в гостиную. И все, точно не видали сегодня матери, устремились к ней здороваться. Первая, вприпрыжку, подбежала Нонночка и долго целовала Машу и в губки, и в глазки, и в подбородочек, и в обе ручки. Потом, тоже стремительно, упали в объятия мамаши Феогностушка и Смарагдушка. Коронат, действительно, шел как-то мешкотно и разинул рот, по-видимому, заглядевшись на чужого человека.
– Ну, вот и молодцы мои! – рекомендовала мне Машенька детей, – не правда ли, хорошие дети?
Нонночка сделала книксен; прочие шаркнули ножкой.
– Прелестные! – поспешил согласиться я, целуя всех по очереди.
– Хорошие, послушные, заботливые дети и любят свою мамашу. Не правда ли… Коронат?
Коронат, надувшись, смотрел вниз и молчал.
– Что ж ты молчишь! Любишь мамашу?.. Анна Ивановна! верно, он опять сегодня шалил!
Вопрос этот относился к молодой особе, которая вошла вслед за детьми и тоже подошла к Машенькиной ручке. Особа была крайне невзрачная, с широким, плоским лицом и притом кривая на один глаз.
– По обыкновению-с, – отвечала Анна Ивановна голосом, в котором звучала ирония; при этом единственный ее глаз блеснул даже ненавистью, которой, конечно, она не ощущала на деле, но которую, в качестве опытной гувернантки, считала долгом показывать, – очень достаточно-таки пошалил monsieur Koronat.[419]
– Ну, что же делать! оставайся, мой друг, без пирожного! – тотчас же решила Машенька, – ах, пожалуйста, не куксись! Помнишь, что говорила я тебе об дурных поступках? помнишь?
Коронат молчал.
– Mais repondez donc![420] – язвила Анна Ивановна.
– Отвечай же! помнишь? – приставала Машенька, но Коронат только пыхтел в ответ.
– Ну, вот видишь, какой ты безнравственный мальчик! ты даже этого утешения мамаше своей доставить не хочешь! Ну, скажи: ведь помнишь?
– Помню, – процедил сквозь зубы Коронат.
– Ну, повтори! повтори же, что я говорила! Вот при дяденьке повтори!
– "Дурные поступки сами в себе заключают свое осуждение", – произнес красный как рак Коронат, словно клещами вытянули из него эту фразу.
– Ну, видишь ли, друг мой! Вот ты себя дурно вел сегодня – следовательно, сам же себя и осудил. Не я тебя оставила без пирожного, а ты сам себя оставил. Вот и дяденька то же скажет! Не правда ли, cher cousin?[421]
– Ну, что касается до меня, то я полагаю, что если Коронат осудил себя сам, то он же не только может простить самого себя, но даже и даровать себе право на двойную порцию пирожного! – выразился я, стараясь, впрочем, придать моему ответу шуточный оттенок, дабы не потрясти родительского авторитета.
– Видишь, какой дяденька добрый! Ну, так и быть, для дяденьки ты получишь сегодня пирожное. Но ты должен дать ему обещание, что вперед будешь воздерживаться от дурных поступков. Обещаешься?
На Короната опять находит «норов», и он долгое время никак не соглашается «обещаться». Новое приставание: "Mais repondez donc, monsieur Koronat!"[422] – со стороны Анны Ивановны, и «да скажи же, что обещаешься!» – со стороны Машеньки.
– Да господи! обещаюсь! – выпаливает наконец Коронат, который, по-видимому, готов лопнуть от натуги.
– Ну, теперь шаркни ножкой и поблагодари дяденьку!
Но я стремительно вскакиваю с дивана и, чтоб положить конец дальнейшим сценам, обнимаю Короната.
– Можете идти покуда в залу и побегать; а вы, chere[423] Анна Ивановна, потрудитесь сказать, чтоб подавали кушать. Ах, предурной, презакоренелый у него характер! – обратилась она ко мне, указывая на удаляющегося Коронатушку и печально покачивая головкой, – очень, очень я за него опасаюсь!
– А я так нимало не опасаюсь. Вот скажи-ка мне лучше, где ты такое сокровище достала?
– Это ты про Анну Ивановну? Дешевенькая, голубчик. Всего двести рублей в год, а между тем с музыкой. Ну, конечно, иногда на платье подаришь: дурна-дурна, а нарядиться любит. Впрочем, прекраснейшего поведения. Покорна, ласкова… никогда дурного слова!
– Ну, а я все-таки не взял бы ее в гувернантки!
419
господин Коронат (франц.)
420
Отвечайте же! (франц.)
421
дорогой кузен? (франц.)
422
Отвечайте же, господин Коронат! (франц.)
423
дорогая (франц.)