Страница 9 из 149
– Ловко он тебя объехал! Однако прост ведь и ты!
– Чего прост! совсем дурак!
– А дураков, брат, учить надо! Это и в законе так сказано! Вот он тебя и поучил!
Меня берет зло. Я возвращаюсь в зало первого класса, где застаю уже в полном разгаре приготовления к ожидаемому поезду. Первые слова, которые поражают мой слух, суть следующие:
– Так он меня измучил! так надо мной насмеялся! Верите ли: даже во сне его увижу – так вся и задрожу.
– Очень уж вы, сударыня, просты!
Не ожидая дальнейших объяснений, я быстро перехожу через зало и достигаю платформы.
– Дурак! разиня! – объясняет жандарм стоящему перед ним растерявшемуся малому, – из-под ног мешок вытащили – не чует! Так вас и надо! Долго еще вас, дураков, учить следует!
Нет, мы не просты!
Бьет час; слышится сигнальный свист; поезд близко. Станция приходит в движение: поднимается шум, беготня, суета. В моих ушах, словно перекрестный огонь, раздаются всевозможные приветствия и поощрения. Дурак! разиня! простофиля! фалалей! Наконец, я добираюсь до вагона 2-го класса и бросаюсь на первую порожнюю скамью, в надежде уснуть.
Но, увы! летние ночи недолги. Не успеваем мы проехать трех станций, как в вагоне уже совсем светло. Сквозь беспокойную дорожную дремоту я слышу говор проснувшихся соседей, который, постепенно оживляясь и оживляясь, усиливается наконец до того, что нечего и думать о сне. Било четыре часа утра, когда я окончательно открыл глаза. Весь вагон бодрствовал; во всех углах шла оживленная беседа. Мой визави, чистенький старичок, как после оказалось, старого покроя стряпчий по делам, переговаривался с сидевшим наискосок от меня мужчиной средних лет в цилиндре и щегольском пальто. По-видимому, знакомство началось не далее как вчера вечером, но в речах обоих собеседников уже царствовала та интимность, которою вообще отличаются излияния людей, вполне чистых сердцем и не имеющих на душе ничего заветного.
– Ды вы знаете ли, как Балясины состояние приобрели? – спрашивал старичок-стряпчий.
– Слыхал… да уж давно как-то…
– Так извольте, я вам расскажу. Жил-был в Москве некто Скачков…
– Позвольте! это тот Скачков, который…
– Ну, ну, ну – он самый! Еще в Новой Слободе свой дом был… Капитолина Егоровна потом купила…
– Это как от Каретного-то ряда пойдешь?..
– Ну, вот! вот он самый и есть! Так жил-был этот самый Скачков, и остался он после родителя лет двадцати двух, а состояние получил – счету нет! В гостином дворе пятнадцать лавок, в Зарядье два дома, на Варварке дом, за Москвой-рекой дом, в Новой Слободе… Чистоганом миллион… в товаре…
– Сс!!
– Словом сказать, туз! Только вот почувствовал молодой человек, что родительской воли над ним нет, – и устремился! Прохожего на улице увидит – хватай! лей ему на голову шампанского! – вот тебе двадцать пять рублей! Женщину увидит – волоки! Мажь дегтем! – вот тебе пятьдесят! Туз, да и только! Раз даже княгиню какую-то из бедных вымазали, так насилу потом за четыре тысячи помирились! Я и мировую писал. Ну, само собой, окружили его друзья-приятели, пьют, едят, на рысаках по Москве гоняют, народ давят – словом сказать, все удовольствия, что только можно вообразить! Примазался тут и Балясин Петрушка. Видит наш Петр Федорыч, что парень-то очень хорош, коли, тоись, в обделку его пустить. И умом прост, и сердце мягкое, и рука машистая. Одно нехорошо: приятелев очень уж много. Ежели между всеми в разделку его пустить – по скольку достанется? Пустяки какие-нибудь! Так ли-с?
– Да, коли женский пол дегтем часто мазать… не надолго – это так!
– Ну, вот изволите видеть. А Петру Федорычу надо, чтоб и недолго возжаться, и чтоб все было в сохранности. Хорошо-с. И стал он теперича подумывать, как бы господина Скачкова от приятелев уберечь. Сейчас, это, составил свой плант, и к Анне Ивановне – он уж и тогда на Анне-то Ивановне женат был. Да вы, чай, изволили Анну-то Ивановну знавать?
– Как же! как же! Красавица была! всей Москве известна.
– Вот-вот-вот. Вот и говорит он ей: «Ты бы, Аннушка…» понимаете? – «Что ж, говорит, я с моим удовольствием!» И начали они вдвоем Скачкова усовещивать: «И что это ты все шампанское да шампанское – ты водку пей! И капитал целее будет, и пьян все одно будешь!» Словом сказать, такое омерзение к иностранным винам внушили, что под конец он даже никакой другой посуды видеть не мог – непременно чтоб был полштоф! Поселился он в ту пору у Балясиных, как в своем доме, и встал, и лег там. Проснется утром – полштоф! пиши вексель в тысячу рублей. Проснется к обеду – полштоф! пиши вексель в две тысячи рублей! Ужинать встанет – полштоф! опять вексель в тысячу рублей. Вытянули они у него таким родом векселей на полмиллиона – он и душу богу отдал! Вот с тех пор и пошло у Балясиных состояние. И пошло им, и пошло! Теперь одних домов по Москве семь штук считают! На Ильинке-то дом чего стоит!
– Гм… прост был этот Скачков, сказывают!
– Чего прост! одно слово: дурак! Дурак! как есть скотина!
– Ну, а Балясин-то умненько живет… этот не рассорит!
– Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор, как умер Скачков… словно рукой сняло! Пить совсем даже перестал, в подряды вступил, откупа держал… Дальше – больше. Теперь церковь строит… в Елохове-то, изволите знать? – он-с! А благодеяниев сколько! И как, сударь, благодеяния-то делает! Одна рука дает, другая не ведает!
– А Анна-то Ивановна… говорят, с приказчиком?
– Женщина-с! Слабость их женская!
– Ну, конечно. А впрочем, коли по правде говорить: что же такое Скачков? Ну, стоит ли он того, чтоб его жалеть!
– Помилуйте! дурак! как есть скотина! Ду-у-р-рак! Ну, а Петр Федорыч, смотрите, какой дом на Солянке по весне застроил! Всей Москве украшение будет!
– Так-с, а скажите, Капитолину-то Егоровну вы хорошо знаете?
– Капитолину-то Егоровну! Помилуйте! Еще в девицах, сударь, знал! Как она еще у отца, у Егора Прохорыча, в дому у Калужских ворот жила! вот когда знал! В переулке-то большой дом, еще булочная рядом!
– Что них за история с мужем была? С дураком-то! Помилуйте! скотина! Да все как нельзя проще произошло! Изволите видеть: задумал он в ту пору невинно падшим себя объявить – ну, она, как христианка и женщина умная, разумеется, на всякий случай меры приняла… Дома и лавки на свое имя переписала, капитал тоже к рукам прибрала. Ну, разумеется, покуда что, покуда в коммерческом деле дело вели, покуда конкурс, покуда объявили невинно падшим – его, голубчика, в яму! А как выпустили из ямы-то, она уж его и не приняла! «Нет, говорит, ты, голубчик, по всем острогам сидеть будешь, а мне с тобой жить после того! Не приходится!» Только всего и дела было.
– Сс, чем же он, однако, теперь живет?
– Так кое-когда Капитолина Егоровна из своих средств кое-что дает. Да зачем и давать! Сейчас получил – сейчас в кабак снес!
– Да, прост-таки Иван Гаврилыч! на порядках прост!
– Помилуйте! дурак! Коли этаких дураков не учить, кого ж после того учить надо?
Несколько секунд молчания.
– Так вы говорите, что это можно? – вновь заводит речь цилиндр, по-видимому, возвращаясь к прежде прерванному разговору.
– Помилуйте! как же не можно! в субботу торги назначены! Как мне не знать: я сам со стороны купца Толстопятова в конкурсе состою!
– Можно, стало быть?
– Да уж будьте покойны! Вот как: теперича в Москву приедем – и не беспокойтесь! Я все сам… я сам все сделаю! Вы только в субботу придите пораньше. Не пробьет двенадцати, а уж дом…
– Право, мне совестно! для первого знакомства, и, можно сказать, такое одолжение!
– Помилуйте! за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков – ну, тогда дело другое! А то просит человек основательный, можно сказать, солидный… да я за честь…
Цилиндр протягивает стряпчему руку и крепко пожимает руку последнего.
– Одного я боюсь, – говорит он, – чтоб Тихон Никанорыч сам не явился на торги!
– Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится – так что ж? Милости просим! Сейчас ему в руки бутыль, и дело с концом! Что угодно – все подпишет!