Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 149



Итак, оба друга мои сочинили по циркуляру. От одного разило государственностью, в другом очень осторожно, но в то же время очень искусно был пущен запах подоплеки. А так как я лично оплошал, то есть никакого циркуляра не сочинил, то мне оставалось только выжидать, который из моих приятелей восторжествует.

И вдруг в газетах появляется речь Тейтча, которая на все плешивцевские махинации проливает яркий свет!

– Не пройдет! нечего и думать! – шепнул мне Плешивцев еще утром, как только прочитал газетное известие.

Напротив того, Тебеньков сделался веселее и самоувереннее обыкновенного.

– Теперь мое дело в шляпе, – сказал он мне, – придется, может быть, несколько почистить: «отечества» поурезать да «государственности» поприпустить – и готово!

Вечером мы все были в сборе; но долгое время, словно сговорившись, не приступали к интересовавшему нас предмету. Плешивцев молча ходил взад и вперед по комнате, ерошил себе волосы, как бы соображая, нельзя ли и «подоплеку» соблюсти, и рейхстагу германскому букетец преподнести. Я ни о чем особенном не думал, но в ушах моих с какою-то мучительною назойливостью звенело: вот тебе и "седохом и плакахом"! Тебеньков тоже молчал, но это было молчание, полное торжества, и взгляд его глаз, и без того ясных, сделался до такой степени колюч, что меня подирал мороз по коже.

– Однако, чудеса на свете делаются! – сказал наконец я, чтобы завязать разговор.

– Да, брат! ничего не поделаешь! – отозвался Плешивцев, – вот она! вот она, подоплека-то, где сказалась!

– Encore cette malheureuse podoplioka![434] – весело воскликнул Тебеньков.

– He прогневайтесь, Александр Петрович! Малёрёз подоплиока – это так точно-с! С канканчиком-с, с польдекоковщиной-с, с гнильцой-с, с государственным обезличеньем-с! Вот им, обладателям этой малёрёз подоплиока, и говорят, не трудитесь, мол, насчет отечеcтва прохаживаться, потому что ваше отечество в танцклассе у Мариинкевича… да-с!

– Joli![435]

– Жоли или не жоли, а только это так-с. С канканчиком, конечно, можно еще как-нибудь на идею государства – вашего, Александр Петрович, тебеньковского государства! – набрести, ну, а отечество – это штука помудренее будет.

Я был смущен. Я знал, что со стороны Тебенькова оправдание претерпенной Тейтчем неудачи не только возможно, но и вполне естественно, но, признаюсь, выходка Плешивцева несколько изумила меня.

– Как! и ты, Плешивцев! – воскликнул я, – и ты, значит, оправдываешь этот веселый хохот над человеком, огорченным потерею отечества?

– Ничего, братец, не поделаешь! Когда у людей, вместо подоплеки, канканчик…

– Послушай, душа моя! зачем же ты приплетаешь сюда какой-то канканчик? Ведь у французов не один же канкан! Есть у них и своя цивилизация, и своя литература, и своя промышленность! Всего этого, право, очень достаточно, чтобы в человеке получилось представление о той совокупности вещей и явлений, из которой выводится идея отечества! Посмотри! не прошло трех лет после разгрома, а почти не заметно и следов его! Уплатили пять миллиардов немцу, а сколько еще миллиардов потребовалось, чтоб собственные внутренние раны залечить! И все это совершилось воочию! Какая сила! Какое неистощимое богатство!

– И богатство есть, и фабрики, и заводы; даже полиция есть. Но чтоб была цивилизация – вот с чем я никогда не соглашусь! Плоха, брат, та цивилизация, от которой мертвечиной пахнет, в которой жизни духа нет!

– "Жизни духа, духа жизни"! – поддразнил Тебеньков.

– Да-с, Александр Петрович, ни жизни духа, ни духа жизни – ничего, кроме гнили-с! А потому и не жалуйся, гнилой человечишко, что его в полон взяли! Не сетуй, не растабарывай насчет отечества, которого у тебя нет!

– Но ты забываешь, что Франция, в продолжение многих столетий, была почти постоянно победительницей, что французские войска квартировали и в Берлине, и в Вене…

– Et Moscou donc![436] – озорно отозвался Тебеньков.

– Шиш взяли!

– Что этот самый Эльзас, эта самая Лотарингия были когда-то немецкими провинциями?

– Ну да, и в Берлине были, и в Вене были, и Эльзас с Лотарингией отобрали у немцев! Что ж! сами никогда не признавали ни за кем права любить отечество – пусть же не пеняют, что и за ними этого права не признают.

– Постой! это другой вопрос, правильно или неправильно поступали французы. Речь идет о том, имеет ли француз настолько сознательное представление об отечестве, чтобы сожалеть об утрате его, или не имеет его? Ты говоришь, что у французов, вместо жизни духа – один канкан; но неужели они с одним канканом прошли через всю Европу? неужели с одним канканом они офранцузили Эльзас и Лотарингию до такой степени, что провинции эти никакого другого отечества, кроме Франции, не хотят знать?

– Все это был один пьяный порыв! А вот как их приперли, хорошенько да показали, что есть на свете ружья почище шасспо, – на дне-то порыва и оказалась гниль!



– Гниль! что же это за слово, однако ж! Третий раз ты его повторяешь, а ведь, собственно говоря, это совсем не ответ, а простой восклицательный знак! Ты оставь метафоры и отвечай прямо: имел ли германский рейхстаг основание не признавать за Тейтчем право любить свое отечество!

– Да я с того и начал, что сказал: вот она, подоплека-то! вот как она дала себя почувствовать!

– "Подоплека"! «Гниль»! Воля твоя, а это не разговор!

– Господин Плешивцев, конечно, полагает, что чебоксарская подоплека (Плешивцев был родом из Чебоксар) будет мало-мало подобротнее, нежели французская! – уязвил Тебеньков.

– Да-с, подобротнее-с! Чебоксарская подоплека не дерет глотки, а постоит за себя! Да-с, постоит-с! Мы, чебоксарцы, не анализируем своих чувств, не взвешиваем своих побуждений по гранам и унциям! Мы просто идем в огонь и в воду – и всё тут! И нас не отберут, как каких-нибудь эльзасцев-с! Нет-с, обожгутся-с!

Тебеньков на эту диатрибу только свистнул в ответ и, улегшись с ногами на диван, замурлыкал себе под нос из "m-me Angot":[437]

Я тоже недоумевал. Я мысленно спрашивал себя, в какой степени возможно продолжение разговора, предмет которого грозит перейти на чебоксарскую почву? Можно ли, например, оспоривать, что чебоксарская подоплека добротнее французской? не будет ли это противно тем инстинктам отечестволюбия, которые так дороги моему сердцу? не рассердит ли это, наконец, Плешивцева, который хоть и приятель, а вдруг возьмет да крикнет: «Караул! измена?!» И ничего ты с ним не поделаешь, потому что он крепко стоит на чебоксарской почве, а ты колеблешься! Хороши Чебоксары, прекрасен Наровчат, но когда перед тобой начнут сравнивать их с Парижем в ущерб последнему – тебе все-таки совестно. А ему, Максиму Михайлову Плешивцеву, потомку майора, ездившего за две тысячи верст за севрюжиной для Потемкина, не только не совестно, но он даже цветнее от этих сравнений делается!

Тем не менее вопрос, о котором зашла у нас речь, представлял для меня такой интерес, что я решился довести нашу беседу до конца, хотя бы даже Плешивцев и обвинил меня в измене.

– Итак, ты в целой Франции, в ее истории, в ее гении ничего не видишь, кроме "La belle Helene"? – сказал я вновь.

– Ничего!

– "La belle Helene"? Mais je trouve que c'est encore ties joli Гa![439] Она познакомила нашу армию и флоты с классическою древностью! – воскликнул Тебеньков. – На днях приходит ко мне капитан Потугин: «Правда ли, говорит, Александр Петрович, что в древности греческий царь Менелай был?» – «А вы, говорю, откуда узнали?» – «В Александринке, говорит, господина Марковецкого на днях видел!»

434

Снова эта несчастная подоплека! (франц.)

435

Прекрасно! (франц.)

436

И даже в Москве! (франц.)

437

«Мадам Анго» (франц.)

438

Она так невинна, что почти ничего не понимает! (франц.)

439

«Прекрасная Елена»? А я нахожу, что и это еще хорошо! (франц.)