Страница 11 из 30
Сворден лег на живот и заглянул внутрь. Свет фонаря мешал что-либо разглядеть.
— Выключи, — сказал Сворден. — Я и так все увижу.
Кронштейн убрал фонарь.
— Течь под нами, — сказал он. — Два градуса влево и прямое попадание! Если рванет здесь, то не успеем задраить переходы. Дрянь дело, суши переборки! Гноище пробьет до самой поверхности.
Сворден расширил зрачки. Чернота слегка посветлела, приобрела синеватый оттенок. Гноище действительно прибывало. Оно заполняло трюм вязкой массой, в которой возникали и исчезали странные потоки. Казалось, в ней двигаются плотные косяки рыб, почти касаясь поверхности острыми гребнями. То там, то тут надувались и лопались пузыри, выпуская еле заметные сизые облачка. Протянутые трубы помп покрылись плотным слоем склизкой дряни. Все звуки тонули в этом веществе, погружая трюм в такую же вязкую, липкую тишину. А потом…
— Там кто-то есть! — Сворден сел на колени и попытался отдышаться. От вони в горле невыносимо першило.
— Вахтенному доложить о повреждениях! — Кронштейн ухватился за болт и задумчиво его пожевал. — Там никого нет. Ты что-то путаешь. Гноище! Дасбуту приготовиться лечь на грунт!
Сворден закашлял, но от гадкого ощущения стекающей по горлу в желудок дряни избавиться не удалось.
— Почудилось, чучело, — Кронштейн потянулся к Свордену с болтом, но тот перехватил его руку.
— Я спущусь вниз, проверю помпы, — сказал Сворден. — Заодно посмотрю — почудилось мне или нет. Понял?
Кронштейн потер запястье. Сворден отобрал у него подсумок с инструментом, надел очки и натянул маску.
— Почудилось, чучело, — повторил механик напоследок.
Трап тоже покрывала слизь — миазмы гноища оседали на металлической поверхности, превращая ее в нечто скользкое, податливое, точно касаешься не твердой стали, а чего-то рыхлого, студенистого и… и живого.
Шаг. Еще шаг. Странное ощущение. Забытое чувство. Стертое воспоминание. Такой же туман. Черная жижа, которая с каждым движением поднимается все выше и выше. Свисающие отовсюду липкие веревки и исходящее от них слабое сияние. И нечто, притаившееся во мгле, — не столько пугающее, сколько отвратное.
Ботинок касается поверхности гноища. Видение не исчезает — оно расслаивается. Как будто тысячи отражений Свордена готовятся вступить в грязь, в жижу, в топь, в слизь, в гниль, в болото. Тысячи миров готовятся принять человека в ледяные объятия. Когда это случилось? Не вспомнить. Разноцветные камешки памяти перекатываются средь зеркал, и не уследить за изменчивым узором.
Ноги по колено погружаются в гноище. От невероятного холода хочется крикнуть. Под кожу вбивают ледяные клинья — в каждую пору, в каждую мышцу. Воля требует еще шаг, ноги подчиняются с трудом, неохотно. Рассинхронизация души и тела. Тысячи миров, тысячи Сворденов, тысячи душ, в которых живет его отражение.
Вот оно — странное ощущение. Мучительный поиск образа услужливо подсовывает самое очевидное — тонущий дасбут, дасбут, потерявший герметичность, дасбут, чья команда более не в силах бороться с пробоинами. Ужас, страх, отчаяние, отвращение к тому, что проникает за казалось бы непреодолимый барьер души.
Хочется вынырнуть из ядовитых миазмов, но воля — безотказный часовой механизм уничтожения трусости — заставляет сделать еще шаг.
Неудача. Ботинок за что-то цепляется, руки соскальзывают с перил трапа, и Сворден обрушивается в гноище — весь, целиком, с головой.
Удар прорвавшейся воды страшен — люки с оглушительными хлопками выбиваются волной, лопаются переборки, словно кто-то запихивает в гортань бешеное сверло, сдирая слизистую оболочку панелей и перегородок, вырывая куски плоти внутреннего корпуса, в клочья разрывая кровеносные сосуды энергетических шин, паропроводов, гидравлики. Сорванные с мест гладкие тела торпед вклиниваются в отсеки, пулями прошивая агонизирующее тело. Стальной молот воды обрушивается на сердце лодки, разбивает оболочки и стискивает в удушающих объятиях пылающий огонь. Чудовищный перепад температур и давления рвет как бумагу искореженный корпус.
Восторг первобытной стихии, в чьи жернова попал отлаженный тысячелетиями цивилизации механизм души, втиснутый в прочный корпус воспитания, просвещения, долга.
Оттолкнувшись от дна, Сворден поднялся. Гноище стекало по одежде, залепило очки и маску.
— Забавное зрелище, хи-хи, — раздалось в темноте. — Поучительное зрелище, можно сказать. Преисполненное самым… хм… отъявленным символизмом! — голосок походил на гноище обволакивающей липкостью, как будто каждое слово превращалось в мерзкий плевок.
Сворден поднял очки на лоб, тяжело втянул воздух — по капле, отмеренными глоточками наполняя легкие гнилью испарений. Дыхательный аппарат пришел в негодность. Стылая слизь обволакивала все тело, насквозь пропитав одежду. Несмотря на жуткий холод, двигаться не хотелось даже для того, чтобы согреться. Наоборот, хотелось навечно замереть, только бы не испытывать неизъяснимо гадкого ощущения взаимного касания кожи и гноища.
Нелепо изломанная человеческая фигура темнела на выступающей из слизи трубе.
— Кто ты? — медленно выдохнул Сворден, с усилием задавливая рвотные позывы. Виски стиснуло стальным обручем.
Фигура шевельнулась. Совсем не так, как человек. Имелась в ее даже столь ничтожном движении изрядная примесь чего-то чужеродного, почти потустороннего.
— Зови меня Парсифаль, хи-хи, — сказал человек.
— Мерзко выглядишь, Парсифаль, — признался Сворден.
— Да. Септические условия. Подтверждаю как бывший медик.
Внезапно Сворден осознал, что Парсифаль говорит на незнакомом ему языке, очень похожем на тот, что он слышал в затертом льдами дасбуте. И Сворден не только его понимает, но и сам свободно извлекает откуда-то эти лающие, шершавые фразы.
— Что ты здесь делаешь, Парсифаль? Тебе нужна помощь?
— И каково оно — впервые погрузиться в ту гниль, которую из тебя так заботливо выкачали этой, как ее… ах, да, — Высокой Теорией Прививания? — участливо спросил Парсифаль, пропустив вопрос Свордена мимо ушей.
Стальной обруч сжимался все сильнее. Сворден схватился скрюченными пальцами за виски и застонал.
— Вы когда-нибудь замечали сколь противоречива наша позиция? — продолжил Парсифаль. — С одной стороны — Высокая Теория Прививания, культура самых великих человеческих отношений, дружбы, участия, любви, а с другой — легкость, с какой мы окунаемся в чужие страдания, извращения, где озверевшие люди, окормленные до кровавой рвоты человечиной, творят собственную историю? Откуда в нас подобное высокомерие? От непереносимых мук сострадания или от тайного желания в полной мере познать гнилые стороны человечности?
Вытянутый на поверхность дасбут безжалостно резали гигантскими пилами. Они вгрызались в искореженную обшивку, все глубже проникая в хаос палуб, отсеков, кубриков. Все ближе их вой, громыханье выдираемых кранами бронированных плит защиты, под которыми пыталась затаиться покрытая струпьями душа.
Хотелось проломить себе череп, впиться пальцами в мозг и вырвать невыносимую боль неимоверного страдания.
— Муки совести переносимы, — сказал Парсифаль. — А знаете в чем заключается счастье?
— Что есть счастье? — Сворден заскрипел зубами. Он уже с трудом понимал Парсифаля. Смысл некоторых слов ускользал — чудесная способность понимать и говорить на чужом языке давала сбои.
— О, да вы опытный крючкотвор! Что есть счастье? Что есть истина? Что есть, если кроме как человечины есть нечего? — Парсифаль зашелся смехом.
Сворден понял — сейчас он упадет. Тело все больше кренилось, как окончательно потерявшая равновесие башня, вокруг продолжал раскручиваться гигантский маховик, трюм поглотила мгла, и лишь фигура Парсифаля обретала жуткую четкость и гниющую плоть.
Кожа свисала струпьями, в почерневших разрезах, разрывах кишели черви, на пальцах не осталось ни клочка мяса — лишь голые размозженные кости. На голове зияла чудовищная рана от неряшливо снятого скальпа. Один глаз вытек, второй повис на тонкой ниточке сосудов полусдутым шариком, и из него сочилась слизь. Губы отрезаны, и лицо приобрело пробирающую до костей ухмылку.