Страница 4 из 13
Второй суд, насчет материнства обвиняемой, был от первого отдельный, но такой же скорый и понятный по результату – Люська была дополнительно лишена еще и родительских прав.
Таким образом, забегать Нине к Ванюхиным не понадобилось и не пришлось, потому что сразу по вынесении приговора дело ее было направлено в комиссию при райисполкоме по опеке над несовершеннолетними, которая без особой головной боли и бюрократических проволочек рассмотрела и удовлетворила в короткий срок просьбу гражданки Ванюхиной Полины Ивановны (1925 года рождения, прож. по адресу: Московская обл., Пушкинский р-н, пос. Мамонтовка, ул. Новая, 7, работающей старшей медсестрой ветеринарной лечебницы № 1 гор. Пушкино, характеризуется по месту работы с положительной стороны, владеет собственным домом, имеет заработок, достаточный для содержания объекта опекунства) об установлении опеки над несовершеннолетней Михеичевой Ниной Викторовной (1961 года рождения, ученица седьмого класса мамонтовской поселковой средней школы № 22. Проживала в Мамонтовке вместе с матерью, Михеичевой Людмилой Ивановной, в настоящее время лишенной родительских прав, направленной для отбытия наказания в женскую колонию гор. Можайска).
Вещи Нинины, которые она перетащила к опекунше, маме Полине, вместились в чемодан покойного Михея, сумку из-под картофельных пирожков и ученический портфель. Шесть кур они отловили вместе с новой матерью, перевязали им ноги по паре и перетащили в ванюхинский курятник. Петуха же пришлось пустить на суп – у Ванюхиных свой был справный, топтал без устали и еще без работы часто оставался. Суп этот они сварили этим же днем, после переезда, и, пока он настаивался, обе поплакали: для начала навзрыд, потому что петуха было тоже жалко – Нина помнила его с малого возраста, с цыплячьего, – а потом плакали уже тихо, мокро и долго, когда со всей очевидностью стало ясно, что жизнь у обеих, начиная с этого дня, должна стать другой, измениться: и у новой мамы, и у новой дочки…
Шурка в материнском решении участия не принимал: все дни, пока шло судебное разбирательство, он провел в городе, разместившись временно в общежитии техникума, – сдавал вступительные экзамены. Полина Ивановна такое решение сына приветствовала – пусть учится, в люди выходит, парень-то неплохой получился, нормальный парень-то. Петька Лысаков, дружок Шуркин, вон, в поселке сидит, никуда не торопится, повестку, что ль, ожидает армейскую? Да и раздружились они чего-то, совсем Петюха у Ванюхиных не появляется больше. Ну, да ладно, молодые они, сами разберутся…
Шурка вернулся в Мамонтовку спустя неделю, как Нина заняла в их доме угловую комнату с единственным небольшим оконцем в огород, в которой сам он рос с малолетства и откуда, отжив свой срок, перебрался в другую, побольше, ту, что до самой смерти занимала его бабка, баба Вера, Полинина мать. Смерть бабкина пришлась на совсем еще пацанский Шуркин возраст, но он хорошо запомнил, что умирала баба Вера долго и мучительно, и что была зима, и Полина Ивановна в ту зиму почти не спала: приступы боли возникали в любое время дня и ночи, и надо было постоянно иметь наготове шприц с наркосодержащим препаратом.
А колоть она умела – переколола живность всю, что была в Пушкине на учете: от пугливых хомячков до игривых пуделей, и от безобидных волнистых попугайчиков до разномастных котов и грозных немецких овчарок. При этом мать никогда не промахивалась, попадая в звериную вену с первого захода. Это обстоятельство, кстати говоря, тоже сыграло роль немалую в таком быстром и нечиновном принятии решения относительно опекунства над Ниной: Полина Ивановна угостила председательшу опекунской комиссии заграничным прививочным препаратом, трехвалентным, и сама же проколола его председателевой доберманихе.
Рак бабкин оказался самым зловредным из возможных – непосредственно был связан с прямой кишкой, и это потребовало двух операций с перерывом в полгода, после чего баба Вера практически слегла и из нее постоянно что-то сочилось и подтекало. Еще Шурка запомнил, что мама говорила про какой-то свинктер у бабушки внутри, которого теперь не стало, и по этой врачебной причине в комнате у нее после операции стало дурно пахнуть этой непонятной болезнью. А еще – что последние дни жизни бабка все время просила пить кислого, и он приносил ей капустного рассолу из бочки, что специально надавливала мать для питья. И попив, она смотрела на Шурку водянистыми глазами и говорила:
– Сундук мой только вон не выбрасывайте, как помру. Ты проследи, Шур, и матери не позволяй, если соберется. Этот сундук со мной жизнь прожил и еще раньше до меня с моими мамой и отцом тоже. – В последний раз, как он кислого питья ей принес, вечером, накануне смерти, долго смотрела на внука прощальным взглядом и выговорила, с трудом уже вышептала почти: – На деда похож становишься своего, на дедушку… Так вроде… а вроде и не так…
Он тогда и вдумываться не стал, на кого он там похож-не похож, да и не дослышал толком бабы-Верину бредню – так-не так – мимо ушей пропустил, тем более что деда никакого у него отродясь не было, а если и был, то сгинул: то ли в войну, то ли после нее – мать об этом никогда ничего не рассказывала, отнекивалась все, а он потом уже и не спрашивал. Пообещал лишь бабке тогда про сундук, но как только ее похоронили, первым делом, занимая новое жилье, он упросил мать вынести из комнаты эту неподъемную махину с вечно болтающимся на ржавых дужках амбарным замком и обитый по углам почерневшими от старости коваными накладками. И без сундука этого воняло в комнате бабкиной невозможно, неделю мать проветривала после выноса тела, а уж потом только Шурка переместился туда из угловой комнатенки. Мать упросила двух мужиков – так и так кабана резать приходили, – так они же, после того как закололи животное, заодно и перетащили сундук из дома в сарай, не вытряхнув старухино содержимое наружу – ключ от замка не нашелся, да и не было в нем ничего достойного для переборки, а что было – особо не весило…
Так вот, вернулся Шурка домой и нос к носу столкнулся с новой жиличкой. Девочка с испугом посмотрела на сына своей благодетельницы и неожиданно для себя самой обратилась к нему на «вы»:
– Кушать будете?
Шурка удивился:
– Привет, глазастая! Ты к нам в гости снова? – и повторил прошлую шутку: – Или жить? Мать-то где?
– Мама Полина сегодня в две смены, – ответила девочка, опустив глаза, – а я – жить, – так же робко добавила она. – А вы не знали разве? Маму мою посадили в тюрьму. – Глаза ее наполнились слезами и заблестели. – Они человека убили нечаянно – сторожа в магазине, в Тарасовке, когда водку воровали.
Шурка вздрогнул:
– Сторожа убили? Мать твоя убила сторожа? – Он недоверчиво покачал головой. – Ну, дела-а-а-а… – Ему вдруг почему-то стало легко от этого страшного сообщения: не то чтобы гора упала с плеч, но как-то отпустило внутри тот узелок, что иногда за последнее после смерти старика Михея время поджимал кишки и еще где-то ниже. Порой он отлавливал этот внутренний неудобняк и даже несколько раз пытался вслушаться внимательней, несмотря на то что историю эту списал с совести окончательно и надумал собственное объяснение случившемуся. А тут такое дело – Нинкина мать убийцей оказалась, и не за что-то серьезное, типа предмета древней культуры или народного искусства, к примеру, а за водку просто, за ерунду, за фу-фу, за пьянку.
Нина, искренне удивленная, что Шурке ничего не известно о получившихся в семье Ванюхиных изменениях, дополнительно сообщила:
– А мама ваша, тетя Полина, меня жить сюда позвала, к вам в дом, в семью. И суд так решил. Что можно… – Она вопросительно посмотрела на юношу: – А можно?
Получилось, что наивный вопрос этот исходил от девочки, тонюсенькой и глазастой, от маленького человечка, почти ребенка, совершенно, вдобавок ко всему, чужого, но поставлен он был конкретно и направлен к нему, сыну благодетельницы, возможному покровителю и защитнику сироты Нины Михеичевой, дочери убийцы, такой же, как и он сам, но, в отличие от него, пойманной, и внучки убитого им исусика Михея с той же фамилией Михеичев.