Страница 50 из 70
Сердито пошевелив седеющими усами, Гонкур достал новую сигару, но не закурив ее, продолжал читать:
— «Лишь богачи могли есть досыта, когда мясо мула стоило восемь франков килограмм, ветчина — шестнадцать франков, говяжье филе — тридцать франков килограмм двадцать седьмого ноября, когда „Потель и Шабо“ продавали швейцарский сыр по тридцать шесть франков килограмм и павлинов по пятьдесят франков за штуку, мясо слона из Зоологического сада сто пять франков за килограмм — двадцать седьмого декабря, а пирожок с телятиной у Шеве — тридцать франков восьмого января!»
— Но, простите, дорогая Клэр! — с принужденным смехом воскликнул Гонкур, брезгливо откладывая тетрадь. — Зачем вы заставляете меня читать это? Дело прошлое, и нам с вами незачем вспоминать о тех черных и страшных днях! Ну, не так ли?
Но Клэр ответила не сразу, она с печальной осторожностью взяла отброшенную Гонкуром тетрадь, бережно положила себе на колени.
— Но согласитесь, милый Эдмон, здесь есть несколько интересных строк!.. Вот, например… в конце декабря, то есть еще задолго до Коммуны, мясо слона, убитого в Зоологическом парке, стоило сто пять франков за килограмм. Зпачит, не Коммуна виновата…
— Но почему это вас так трогает, Клэр? — подавляя раздражение, спросил Гонкур.
Но Клэр словно не слышала собеседника.
— Подождите, подождите, Эдмон! Неужели вам трудно выполнить мою крошечную просьбу? Дочитайте, пожалуйста, вот эту страничку до конца.
— Извольте! — уже не скрывая раздражения, буркнул Гонкур, беря тетрадь. — «Оратор в клубе Революции в Элизе-Монмартр сказал: „Хлеб или, вернее, заменяющее его жесткое месиво состояло восемнадцатого января, во-первых, из сена, во-вторых, овса, в-третьих, из мусора, сметаемого на мельницах, в-четиертых, из глины — главным образом из глины, так что, собственно говоря, в данную минуту мы поедаем холмы Монмартра!“»
Клэр подняла на Гонкура полные слоз глаза.
— И вот тут еще, пожалуйста, прочтите, Эдмон. Кажется, последние на странице строки.
— Милейшая Клэр! Но какое отношение…
Она но дала ему договорить, приказала:
— Читайте!
И он подчинился, хотя ему вдруг захотелось встать, холодно откланяться и уйти.
— «Несмотря на ежедневную выдачу „дешевыми кухнями“ неимущим и нуждающимся гражданам ста девяноста тысяч порций „народного супа“, смертность неуклонно возрастает: если в августе семидесятого года каждую неделю умирало в Париже в среднем девятьсот человек, то на третьей неделе января семьдесят первого года смерть уносила четыре тысячи пятьсот парижан, в том числе восемьсот детей. В пять раз больше!..»
— Ведь это же чудовищно, Эдмон! — перебила Клэр. — Как вы, писатель, знаток и людских и государственных: судеб, не чувствовали ужаса всего происходящего?! Ведь именно от этого хлеба из мусора и глины умирали женщины и дети! Разве такое может оставить равнодушным человеческое сердце?!
Гонкур, закурив, долго молчал, глядя то в окно, то на колечки сигарного дыма. Потом заговорил с твердой убежденностью в голосе, но мягко и поучительно, как взрослые разговаривают с непослушпым и неразумным ребенком:
— Милая Клэр! Выйдите на улицы, пройдпте по prю Риволи, посмотрите на дымящиеся развалины Тюильри, на сожженный Париж! Интересно, с каким чувством вы, дорогая, читали бы сии сентиментально-слезливые строки, если бы на месте нашего дома сейчас дымились обугленные головешки?! Вы полагаете, Клэр, что я бесчеловечен, что я одинок в своих оценках?! Ну, нет! Вчера я побывал у Жорж Санд, и она мне показала письмо Флобера. Напомню вам, дорогая, что в начале войны Флобер сам вступил в Национальную гвардию, чтобы защищать Францию от прусского вторжения. Не кто иной, а именно он, Гюстав Флобер, поклялся застрелиться, если пруссаки вступят в Руан. Правда, он так и не застрелился, хотя Руан был сдан врагу. Но, значит, вначале он должен был сочувствовать Коммуне? Да? А теперь? Вот что он писал Жорж Санд, я запомнил его слова наизусть. «Коммуна утверждает, — пишет Флобер, — что долг не есть долг, долги можно не возвращать, что не обязательно платить услугой за услугу. Это чудовищно по своей глупости и несправедливости!.. Ах, что за безнравственное существо — толпа, и как унизительно быть человеком!»
Клэр подавленно молчала, теребя батистовый платочек. Гонкур взял со стола кусок бристольского картона.
— А вот эти четырнадцать весьма известных и во Франции и во всем мире имен разве ничего не говорят вашему сердцу и уму, Клэр?! Они единодушны в оценке только что завершившейся кровавой драмы…
Он поднял руку Клэр к губам, поцеловал. А она думала об Эжене Варлене, гадая, где скитается этот безумец, если он чудом остался жив?
И СНОВА В БОЙ!
(Тетради Луи Варлена. 1868 год)
«Я не могу описать нетерпения, с каким ждал день 6 октября, дня освобождения Эжена из тюрьмы! Эти три месяца тянулись мучительно медленно, словно не месяцы шли, а годы, целая вечность!
К тому же меня не покидала тревога, что в Сент-Пелажи может произойти что-нибудь такое, что даст администрации тюрьмы основание продлить кое-кому срок заключения. Так случалось уже не раз после каждого протеста узников, который тюремщики тут же громогласно именовали бунтом. И тогда судьи приезжали прямо в Сент-Пелажи, и „преступников“ судили здесь же, и пощады им не давали!
Правда, по воскресеньям, когда я приносил Эжену передачу, он всячески успокаивал меня: „Ты не беспокойся, Малыш, ничего плохого со мной не случится!“ Но я прекрасно понимал, что Эжен никогда не скажет мне всей правды, боясь меня огорчить. А от Жюля Валлеса, отсидевшего свой срок совсем недавно, я знал обстановку в Сент-Пелажи, готовность тюремщиков на любую провокацию, если им прикажут отыскать повод для задержания в тюрьме тех, чье присутствие на свободе особенно нежелательно прислужникам Баденге. Тем более что и в самом Париже, и в других крупных городах Франции — Лионе, Марселе, Руане, Крезо — неудержимо нарастает волна рабочих выступлений и стачек.
Больше всего меня тревожило следующее. Через надежного товарища, освободившегося из Сент-Пелажи в конце августа, Эжену и его друзьям удалось переправить на волю и переслать за границу приветствие очередному конгрессу Интернационала, состоявшемуся в сентябре в Брюсселе. Это приветственное послание, оглашенное на заседании конгресса, само собой, появилось и на страницах французских газет и уж, конечно, не могло не вызвать гнева Наполеона Малого и его приспешников. Значит, можно ожидать всего, чего угодно: любой пакости, любой подлости!
Поэтому-то в оту ночь я и уснул едва ли на полтора-два часа. И сон был кошмарно-бесконечный: какие-то преследования и погони, страшные звериные морды, выглядывавшие из-за каждого угла, и почему-то Катрин в изорванной нижней сорочке, растрепанная и босая, по колени в грязи…
Но дурные предчувствия, к великому моему счастью, не сбылись, не оправдались: день освобождения Эжена оказался для меня таким безоблачно-радостным, какого я никак не ожидал. И начался он ранним визитом Жюля Валлёса.
Накануне я отнес мадам Деньер очередной выполненный мной заказ и получил у нее плату. Сегодня, поднявшись чуть свет, я занимался тем, что готовил праздничный обед — в день возвращения брата мансарда наша не будет пустовать. Несмотря на почти нескрываемую, неустанную полицейскую слежку, обязательно явятся самые близкие друзья, а их у нас с Эженом, с гордостью скажу, порядочно!
Не забывал я на всякий случай и о том, что Эжен освободится из заключения не один — он и его товарищи выйдут из тюремных ворот так же, как вошли туда, вся девятка сразу. В „Лепестке герани“ я закупил провизию, — хозяйка нашего жилища на рю Лакруа, куда мы перебрались недавно, весьма расположена к нам. Вовсяком случае, обсуждая однажды эту тему, мы с Эженам пришли к выводу, что хозяйка „Лепестка герани“, она же владелица дома, ни в коем случае не продаст нас, не станет сотрудничать с полицией, как многие домовладельцы и консьержки Парижа.