Страница 5 из 14
Ничего, шептал я себе под нос. Привыкну, врасту в свободу. В конце концов, это приятно: заново приучать себя к воздуху, солнцу, цветам, жареному мясу, сладкому вину. И полусладкому. И сухому, и полусухому.
Тюрьма позади, теперь мне все праздник. Пора учиться ходить, слегка пританцовывая.
Я найду его и убью, слегка пританцовывая.
Повторяю, девяносто девятый год – вторая его половина – показался мне спокойным и простым отрезком истории. Главной темой были, разумеется, последствия дефолта девяносто восьмого. Точнее, мизерность этих последствий. Я вышел на волю спустя восемь месяцев после событий и увидел Москву как город бодрый и весьма воодушевленный тем, что жизнь продолжается. Экономика цела, она всего лишь споткнулась, вместо финского и немецкого творога в магазинах продавался российский, не сильно хуже. Меня, провонявшего шконкой, особенно поразило обилие молодых женщин, управляющих шикарными автомобилями. Женщины выглядели расслабленными. Три года назад каждую такую женщину могли выкинуть из машины на любом полутемном перекрестке – сейчас все спешили забыть о диких временах, перекрестки сверкали огнями, а женщины – улыбками. Государственная система восторжествовала. Расшатанная в бестолковые истерические девяностые, Москва могла превратиться в огромную воровскую малину, погруженную в хаос и рассекаемую бешено несущимися лимузинами продвинутых убийц и аферистов, – этого не произошло, и я, бывший богатый человек и бывший зэк, ожидающий от каждого встречного небритого мужчины удара ножом в живот, либо кулаком в лицо, либо как минимум оскорбления, чувствовал себя не в своей тарелке. Никто меня не оскорблял, не обнажал клинка. Даже закурить не спрашивали. Все работали, зарабатывали, тратили, и черные кожаные куртки висели в магазинах 2 маловостребованные.
Дефолт не привел к концу света. Нефть дорожала. В премьер-министры продвинули невысокого сдержанного человека по фамилии Путин.
Предвкушение казни – хорошее состояние. По крайней мере, когда я все окончательно решил, то почувствовал себя помолодевшим. Повеселел. Сначала изображал бодрого, потом вошел в роль и действительно сделался бодрым. Даже шутил на улице с незнакомыми людьми, чего за мной давно не замечалось.
Приоделся. Набрал вес. Ел с аппетитом. Готовил сам. Ежедневно лично ходил на рынок, покупал мясо, травки, специи; стоял у плиты по два часа в день. Пил мало. Спешить было некуда. Может быть, бывший друг Михаил ожидал, что я мгновенно разыщу его и нагряну, белый от гнева, с револьвером наперевес, – я провел весь август на собственной кухне, поджаривая стейки и эскалопы под аккомпанемент Вангелиса.
Пообедав, заваливался на диван, читать «Историю гестапо».
Думать о казни было легко и естественно. Я возненавидел бывшего друга сразу, всем своим естеством. Как такое может быть, думал я, что этот смрадный упырь ходит по одной земле и дышит одним воздухом со мною? И почему я не сумел разглядеть в нем гада? Каким способом он сумел загипнотизировать меня? Или тогда, в прошлой жизни, до тюрьмы, во времена бешеных денег, он был другим человеком – нормальным, полноценным, – а потом не выдержал давления обстоятельств и переродился, ссучился?
Иногда самообладание покидало меня, и я бродил по дому, излучая в пространство ненависть. Перед глазами сами собой возникали картины, одна другой красочнее: вот я захожу ему за спину, вот глубоко запускаю указательный палец в его мокрую ноздрю, заворачиваю вверх и назад, а затем быстро полосую лезвием натянутый белый кадык. И тут же, ударом ноги в спину, отталкиваю его от себя. Он падает, хрипит и булькает, растекается горячая кровь, и глаза у него уже бессмысленно-прозрачные, а руки и ноги проделывают сложные движения... Или удушение. Повесить предателя на люстре и смотреть, как он будет дергаться, как извергнет в смертном ужасе мочу, кал и семя...
Или раскаленная пуля в затылок...
Кстати, люстра – это глупость, в нем почти сто килограммов, никакой крюк не выдержит...
Я стал подолгу размышлять о насильственной смерти. О насилии как таковом. Мне не требовалась месть, нет! Я хотел большего. Я намеревался избавить людей, весь род людской, от проклятого ублюдка. Ведь ему всего тридцать пять лет! Скольких еще простаков вроде меня он обманет и предаст? Скольким воткнет в спину нож? О, в те дни я мнил себя хирургом, спешащим отсечь пораженную конечность, дабы не погибло все тело общества. Бывший друг виделся мне именно так, в виде гангренозной ступни или лодыжки. Отрезать, ликвидировать, стереть с лица земли, улучшить человеческую породу! Кто сказал, что евгеника – лженаука?
Я родил одного сына, говорил я себе, а он уже двоих! Эта информация, донесенная общими знакомыми, особенно поразила и возбудила меня. Пока я сидел, эта крыса размножалась. Целых два сына, два маленьких Михаила! Два живых, активных, взрослеющих контейнера с порченой черной кровью! Смотрите-ка, ухмылялся я, парень не терял времени. Укоренил на земле свою ущербную генетику. Нет, я не должен мстить. Я обязан устранить опасный сорняк, именно так обстоит дело!
Потом была осень. Деньги кончились, пританцовы2 вать уже не хотелось.
В сентябре приехал из Таганрога Миронов: загорелый, в белых штанах человек. Я его не звал и не ждал от него слишком многого – но, когда друг приехал, я обрадовался так, словно крыса Михаил был уже пойман, умерщвлен и надежно закопан. Выслушав историю моего унижения, Миронов сказал, что ожидал чего-то подобного, и я наорал на него. Со своей стороны я был прав. Так прокомментировать может любой дурак. Но гость не обиделся.
Осень и коньяк как будто созданы друг для друга. Один из рецептов благодати: сентябрь и полбутылки хорошего алкоголя. Даже я, отравленный бедой, почувствовал легкость и ту особенную благородную печаль, которая не мешает жить, а помогает или даже велит. Пьяный, нищий, а живой; дышу, глотаю, мыслю.
Давно не виделись, – я расспрашивал обо всем и обо всех. Пока я сидел, старый товарищ объездил половину страны. Управлял водочным заводом в Осетии и рестораном в Элисте. Он был универсал, но не настолько, чтоб помочь в моей палаческой затее; мы оба это понимали.
Впрочем, он первый начал. Посмотрел, как я забрасываю в себя содержимое очередной рюмки, и сказал:
– Ты много пьешь.
– Ты тоже.
– Но я, – возразил Миронов, – не собираюсь никого убивать.
– А я, по-твоему, собираюсь?
– По тебе, – мягко ответил друг, – это видно.
– Мне все равно.
– Тебя посадят. Надолго. За убийство.
Я тихо засмеялся.
– Убийства не будет. Человек просто пропадет. Бесследно. Нет тела – нет дела. Искать его некому. У него нет друзей. Только бывшие жены, две. Обе его ненавидят...
Миронов молчал, курил, глядел в пол.
– Разрежу крысу на куски, – радостно продолжил я. – И раскидаю по подмосковным лесам. Себе оставлю кусок кожи. Со спины. Просушу, отскоблю. Сошью тетрадь. Или две тетради. Вторую могу подарить тебе.
– Спасибо. Обойдусь.
– Ну и зря. Ты пьешь сырые яйца?
– Это вредно. Можно подхватить сальмонеллу. А что?
– Чтобы выпить яйцо, надо сделать две дырки. В одну высасываешь, через другую проникает воздух, заполняя пустоту... Так же и с трупом: чтобы стекла кровь, делаем разрезы в двух местах, на ногах и возле шеи. Подвешиваешь на крюк, за ключицы, а внизу ставишь тазик, и туда...
– Хватит, – сказал Миронов, убирая бутылку. – У тебя крыша едет, брат.
Я грустно кивнул. Друг был близок к истине.
– Мой предок, – на меня напала икота, – пра-пра-дедушка, был старовер. Жил в деревне. В нижегородских лесах. Потерял руку на войне, русско-турецкой... А в преклонном возрасте, управляясь, заметь, только одной рукой, запрягал лошадь в сани, ехал в лес, рубил дерево, освобождал от сучьев, грузил бревно и привозил в хозяйство. Это у него понты такие были. Мужицкая бравада. То есть в моем роду были любители помахать топориком. И я помашу. Расчленю гада...