Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14

– Ты не видел голодранцев.

– Я все видел. Я видел такое, что не дай бог никому.

– Тогда не говори, что ты голодранец. Есть масса людей, которые живут хуже нас и не жалуются.

– Я не жалуюсь. Я думаю вслух.

– Ты слишком много думаешь. Думай поменьше. И пореже.

– Я пытаюсь.

– Молодец, – сказала жена. – Тренируйся, и у тебя получится. Иди, понюхай йоду, успокойся, и поедем. Твоя мама нас ждет.

Иногда – нечасто, один или два раза в год, – я думаю, что моя к ней любовь превратилась в желание вместе состариться. За восемнадцать лет моя женщина давно превратилась в часть меня. Она не самая лучшая часть, но и не худшая. Это неудивительно, когда-то она была моим ребром и теперь медленно и верно проделывает обратный путь.

Иногда она ужасна. Иногда великолепна. Неоднократно я хотел ее убить. В другие моменты, наоборот, мог погибнуть от ее руки. Однажды я ее ударил, а четырехлетний сын закричал и бросился на меня с кулаками.

Ну, может, я не ударил, толкнул. В подобных случаях кретины-мужья всегда «толкают». Или даже «отталкивают». Тюрьмы переполнены теми, кто «слегка толкнул». Ладно. В браке не действуют категории добра и зла. С каждым днем вокруг меня все меньше мест, где действуют категории добра и зла.

Собрались, поехали проведать родителей. Всей семьей: я, жена, сын на заднем сиденье. За рулем, естественно, дама. Я рядом, в полудреме. Я давно наездился, больше нет ни сил, ни желания давить гашетку. А жене – нормально. За восемнадцать лет супружества выяснилось, что жена моя много крепче мужа своего.

Всякий раз, полуразвалясь в полусне возле небрежно вращающей руль супруги, я проектирую написание романа «Моя жена и ее муж», но потом понимаю, что сделать такую книгу невозможно: семейная жизнь слишком прихотливо устроена, слишком много сцеплено там неуловимых интимностей, не подлежащих переносу на бумагу. Вон, Толстой пытался написать семейный 5 роман, а в финале героиня прыгнула под паровоз – сдается мне, помимо воли автора.

Кое-как преодолели сорок верст Горьковского шоссе. Поток машин был немыслимой плотности – такой, когда начинаешь жалеть уже даже не себя, закупоренного в полированном железном сундуке, а самую дорогу, многострадальную шершавую спину ее, асфальт и обочины; полированных сундуков все больше, а дорога как была одна, так и осталась. Беда с дорогами.

Всякий раз, потратив два часа на путешествие в родной город, я проектирую создание политической партии под названием «Где дороги?!». Но потом вспоминаю, что кто-то уже пытался замутить нечто подобное, но не вышло. Дороги делать дорого. По-русски это даже пишется одинаково.

Великий и могучий русский язык все нам точно истолковывает. На то он и код. Расшифровал – зашифруй обратно, от греха.

Давно уже нас ничего не объединяет; гражданин города Владивостока чужой для гражданина города Владикавказа; Ростов и Питер – две разные планеты; в Москве, с моими доходами, в моих ботинках, на моей «тойоте», я мирный поц, а в Коломне на той же машине я большой человек; но язык остался. Только он у нас и есть. Скрепляет, на манер цемента, сто пятьдесят миллионов индивидуальных сознаний.

Желаете национальную идею – ищите ее в языке. Однако не забудьте, что само выражение «национальная идея» сложено не из русских слов. А переведешь, получится «общие русские понятия», – чисто феня арестантская; смешно.

Хорошо, продуктивно думается в движущемся автомобиле, если жена за рулем.

На сороковом километре – плавный поворот. Приехали, Электросталь. Тут же меня накрыло, как одеялом. Родина, провинция. Ломкая аура места, где я рос, пока не вырос. Втыкаю себя в этот город, как палочку в девятикопеечное мороженое. А было еще крем-брюле за тринадцать, гораздо вкуснее, потому что сливочное, и вдобавок в вафельном стаканчике.

Обсаженные кленами улицы, тяжеловесно нависающие пятиэтажные дома с эркерами; везде мои следы и следы следов, микрочастицы и молекулы меня, четырнадцатилетнего. Вот здесь на дискотеке я подрался из-за девчонки и был повержен на щербатый танцпол, после чего прибежал друг и вечный сосед по парте Поспелов и разнял махаловку; а здесь спешил в читальный зал – проверить неподтвержденную информацию, что в журнале «Знание – сила» публикуют «Жука в муравейнике»; а вот отсюда, бритый наголо, пятьдесят восемь килограммов вкупе с пальто, уезжал служить, и на вопрос: «Как написать заявление в Афган?» – получил от увешанного значками сержанта ухмылку и ответ: «Мелким почерком».

Прибыли; предъявили бабушке и дедушке потомка: пятнадцать лет, рост метр восемьдесят три. Футболист, гитарист, усы. Сели ужинать. Мама называла внука «набаловышек». Отец – в обычной манере – не иначе как «пиздюк корюзлый». С ударением на «ю». За глаза, разумеется. Что такое «корюзлый», я никогда до конца не понимал, но если пробовал оценить собственного отпрыска глазами папы, школьного учителя с полувековым стажем, то сразу соглашался: действительно, корюзлый; иначе не скажешь.

А мой сын уже другой, он московский мальчик из двадцать первого века, он не всегда понимает дедушку. Московскому мальчику надо переводить, что такое, например, «мухортенький», или «фильдеперсовый», или «сгондобить».

Пили чай, говорили о главном поставщике семейных 5 новостей: родном брате матери, моем дяде Игоре. После

смерти бабушки дядька стал совсем плохой. Еще год назад как-то держался, хотя и бродил с разбитым, обожженным лбом – регулярно падал лицом на горящие конфорки газовой плиты. Последние несколько месяцев его никто не видел. Бедолага вообще не выходил за порог квартиры. Кореша приносили самогон, пили вместе и уходили, а дядька впадал в прострацию до следующего прихода корешей.

Когда жена вышла из-за стола – принести с кухни тортик, – мама негромко спросила, почему у меня так блестят глаза. Известий, что ли, жду хороших? Или гонорар отвалили за новую книгу? Я соврал. Ответил, что да, обещают какие-то деньги, солидный тираж, рекламу и прочее. Мама просияла, отец, по обычной привычке, усмехнулся в седые усы, кивнул.

Они никогда не были в особенном восторге от того, что единственный сын пытается сочинять книги. Мама полжизни преподавала литературу в школе. А сыну преподавала после школы. Именно от матери сын впервые узнал, что Бальзак спал с богатыми старухами, Некрасов был конченый картежник, Есенин – оголтелый пьяница, Гоголя закопали живым, что писатели очень любят вешаться, стреляться и сходить с ума и вообще: чем талантливее художник, тем горше ему живется на белом свете. Родители, конечно, предпочли бы видеть отпрыска материально обеспеченным и крепко стоящим на ногах обладателем «надежной профессии» – а хоть бы и бизнесменом, например. Так что сейчас, нарезая тортик, я им ничего не сказал про выход из бизнеса. Я редко с ними откровенничал – предпочитал держать свои переживания при себе, это фамильное, от папы досталось, он принципиально все носил в себе и никогда не жаловался ни на что и ни на кого – за исключением, может быть, министра финансов Павлова, в начале девяностых годов организовавшего хитрую денежную реформу, в результате которой отец остался без штанов.

Впрочем, с тех пор прошло достаточно времени, и папа, несмотря на все старания министра Павлова и его коллег, опять имеет достаточное количество штанов и еще много всего, полный джентльменский набор шестидесятипятилетнего мужчины с головой и руками: и квартиру, и машину в каменном гараже, и дачу с балконом, и баню по субботам, и цифровой фотоаппарат, и коньяк армянский.

Я ничего им не сказал. Даже не намекнул. Никому ничего говорить пока нельзя. Тем более жене и матери. Главное – сказать самому себе. Пообещать, договориться. Оценить. Уйти из русской коммерции, с голым задом, после восемнадцати лет работы, в пустоту – это решительность или малодушие? Безусловно, сначала следует разобраться с собой, а потом делать заявления.

В обратный путь тронулся с легкой душой. Видеть своих родителей здоровыми и благополучными – большое наслаждение для взрослого человека.