Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 164

Наутро Валентин с Митенькой проснулись у себя в номере. Каким чудом очутились они здесь, было совершенно неизвестно.

Жених приплелся к ним часа в два дня, в чужом суконном картузе, рваных штанах и в больничной рубашке, у которой на спине было написано: № 17.

Его подобрали за городом в канаве раздетого и обобранного. Жених не столько убивался о том, что его обобрали, сколько о том, что в больнице, куда его доставили полицейские, надели на него эту сорочку с большим черным номером 17.

Валентин сказал, что это совершенно все равно, такая ли сорочка или иная, и прибавил:

— Мы должны были бы сейчас подъезжать к Самаре, а мы еще здесь — что же из этого? Ведь жизнь не прекратилась? И если бы даже и прекратилась, мы перешли бы просто в другое существование, а это только любопытно.

— Да, это верно, — согласился после некоторого молчания жених и уже сам попросил промочить себе горло. — Жажда очень мучит, — сказал он виновато.

Мочил он его до четырех часов, когда Валентин вдруг вспомнил, что жениху надо ехать к венцу. На него иногда, в противоположность обычному безразличию ко всему, находила некстати заботливость, в особенности если дело касалось устроения приятелей. Тут он, сам же накачавший дело до беды, проявлял исключительное упорство в преодолении препятствий.

И кончил тем, что устроил жениха, обрядив его в свой, напомерно длинный для несчастного фрак, поставил на ноги, надел картуз и сам отвез его в церковь, где был шафером, стоя в своем уральском кожаном костюме сзади жениха и нетвердой рукой держа тяжелый венец, который все опускался вместе с тяжестью руки Валентина на голову врачующегося и придавливал его, пригибая ему колена.

Валентин в одном случае оказался прав: жених о дне своего венчания вспоминал потом всю жизнь.

Когда все эти дела были окончены, то оказалось, что взятые с собой деньги вышли вплоть до того, что нечем был заплатить по счету в гостинице.

— Оно, пожалуй, хорошо, что мы случайно немного задержались, — сказал Валентин Митеньке Воейкову, — по крайней мере, мы теперь продадим твое имение. Я все устрою, и Владимир нам поможет. Мы съездим к нему, если я сам не продам, — и тогда уже спокойно поедем. А то ведь ты уехал, бросив все на произвол судьбы. Так не годится.

— Это действительно хорошо, — воскликнул, встрепенувшись, Митенька, почувствовав вдруг облегчение, как это всегда бывало с ним, когда неожиданно откладывалось на неопределенный срок что-нибудь решительное. — А как ты думаешь, скоро мы его продадим?

— Скоро, — отвечал Валентин.

И в этот день они встретились с Авениром.

VI

Когда Митя Воейков возвращался на свое старое пепелище, покинутое было им навсегда, он думал о том, как удивится и обрадуется Митрофан, неожиданно увидев его живым и невредимым.

Но он несколько ошибся.

Митрофан, увидев хозяина, не удивился и не вскинулся к нему навстречу, а подошел с самым обыденным вопросом, в то время как барин искренно обрадовался, увидев знакомую распоясанную фланелевую рубаху Митрофана.

— Что ж, отдавать кузнецу коляску-то? — спросил Митрофан.

— А разве ты еще не отдал? Она, кстати, скоро понадобится.

— Да когда ж было отдавать-то?



— Только не отдавай этому пьянице, старому кузнецу.

Митрофан ответил что-то неразборчиво, зачем-то посмотрел на свлнце и пошел было к сараю.

Митеньку обидело такое равнодушие Митрофана к его возвращению и, значит, вообще к его судьбе. Как будто он рассчитывал на какую-то родственную преданность и обожание со стороны своего слуги. А этой преданности и любви не оказалось.

Он подумал, что, может быть, Митрофан не подозревает о том, что поисходило: что он был на волосок от того, чтобы не увидеть своего барина вовеки. И поэтому, повернувшись, сказал:

— А ведь я вернулся, Митрофан, не поехал, куда было хотел.

— Передумали, значит? — сказал спокойно Митрофан. — А тут было слух прошел, что уж вы совсем укатили.

— Нет, пока не укатил, — сказал холодно барин и ушел.

Когда он теперь видел перед собой разгромленный двор, запущенный дом с насевшей везде пылью, он пришел бы в обычное исступленное отчаяние, если бы у него не было нового просвета, куда, как в вольный эфир, устремилась вся его надежда. Но просвет этот был. И в нем жила сейчас одна только мысль: поскорее развязаться с убогим наследием предков и передвинуться на свежие, еще не захватанные руками человека места, стряхнув с себя всякие обязательства перед человечеством, перед общественностью и намозолившим глаза угнетенным большинством. Жить красотой, собственными благородными эмоциями, культом собственной личности и свободой от всего.

Это новое горение делало его гостем среди всей неприглядности окружающего его настоящего. Что ему было за дело до того, в каком оно виде, когда это настоящее было для него уже прошлым? Это все равно, если бы проезжий на постоялом дворе пришел в отчаяние от грязи и начал бы производить ремонт и чистку.

Иногда у него мелькал вопрос о том, как они на Урале устроятся, что будут есть, откуда будут брать одежду. Но сейчас же ему приходила мысль о том, что Валентин как-нибудь там устроит. Раз он везет, значит, знает.

Хотя, с другой стороны, тоже и положиться на Валентина — это значило пойти на ура. Но все-таки, раз центр тяжести главной ответственности перекладывался на другого человека, то это давало иной тон делу — более беззаботный и легкий.

«Однако нечего время терять, — подумал Митенька. — Пока Валентин там ищет покупателя, я поскорее его устрою это дело с Житниковым; кстати, надо показаться ему, чтобы он не подумал, что я не собираюсь отдать ему своего долга».

И Дмитрий Ильич решил сейчас же пойти и предложить Житникову купить имение.

Проходя по двору около разломанной бани и террасы, на которой уже попрежнему мотались Настасьины грязные тряпки, он сказал себе:

— Вот он займется здесь делом, балкончик построит для чаепития, в бане будет по субботам париться, а на трубу железного петуха поставит, чтобы увенчать свое благополучие.

VII

У Житниковых наступила хлопотливая пора. Нужно было всеми силами оберегать свое добро: стеречь траву на лугах, чтобы бабы не рвали. Это обыкновенно делал сам Житников, притаиваясь по вечерам в канаве или за кустом, откуда он вылетал коршуном, несмотря на свои 60 лет, и хватал баб за платки и за косы. Нужно было чинить изгородь в саду, набивать заново гвоздей в забор остриями кверху, чтобы у всякого охотника до чужих яблок осталась добрая половина штанов с мясом на этом заборе и потом при одной мысли о чужих яблоках, нажитых трудом и благочестием, чесалось бы неудобоназываемое место.

Мысль о том, что могут что-нибудь украсть, была самой тревожной для всего дома, но в особенности воров боялась сама старуха. Она на всех, кто был беднее ее, смотрела как на воров и лежебок. И как только она теряла какую-нибудь вещь, хотя бы свою толстую суковатую палку, с которой ходила по двору, так первая мысль, которая приходила ей в голову, была мысль о воровстве.

— Украли палку, — кричала она, — чтоб их разорвало, окаянные! И когда только на них погибель придет?

Как только наступало лето, так энергия в этой усадьбе шла по двум направлениям: первое — это сберечь плоды хозяйства от воров, второе — как можно больше получить плодов. Поэтому жили здесь точно в крепости: ворота каждый вечер запирались на замок, в кладовые не пускалась ни одна прислуга. А если нужно было принести оттуда что-нибудь тяжелое, тетка Клавдия сама отпирала кладовую и, пропустив туда кухарку, зорко смотрела за ней, чтобы она мимоходом не запустила куда-нибудь руки. И хотя она постоянно жаловалась всем кумушкам на свою окаянную жизнь, на то, что и на ее горбу ездят, и даже иногда кричала, что пусть всё ихнее добро сгинет, все-таки она не могла преодолеть в себе боязни перед хищениями. И целые дни, измученная и злая, бегала и смотрела то за кухаркой, то за поденными.