Страница 22 из 164
— Ты что же, исполнила то, что я тебе приказывал? — сказал хозяин, твердо и испытующе глядя на нее. — Убирала в комнате?
Настасья ничего не ответила и стала водить глазами по комнате, как бы не зная, в чем ее вина, и стараясь отыскать ее прежде, чем на нее укажут.
— Ну?
— Да я все тут перетерла и картины перетирала, и со столов…
Митенька посмотрел на столы. На гладкой поверхности дорогого красного дерева виднелись дугообразные засохшие грязные мазки от мокрой тряпки и следы точно от когтей какого-то страшного животного. Это Настасья зацепила своим ногтем, когда вытирала.
— Варвар! — вскрикнул хозяин. — Понимаешь? ты — варвар… Это что? — сказал он, необыкновенно быстро подойдя к столу. Он ткнул пальцем в продранные полосы и взглянул на Настасью.
— Оцарапано чем-то…
— Не чем-то, а твоими когтями. Что же ты и возишь по дорогой вещи грязной мокрой тряпкой? У тебя есть соображение?
— А кто же его знал: стол и стол; я почем знала?
Хозяин несколько времени молча смотрел на нее.
— Вот вы мои два сокровища, — сказал Митенька, продолжая смотреть на Настасью с тем же выражением, точно надеясь пробудить в ней сознание своей вины и раскаяние. — Вот тут и попробуй с вами что-нибудь начать. Но нет, это вам не с кем-нибудь, я вас образую. А это что такое? — вдруг с новой силой воскликнул владелец, случайно остановив взгляд на картине. Картина была повешена кверху ногами.
— Что это такое?
— Ну, картина…
— Не «ну, картина», а просто картина, сколько раз говорить. Но как она висит?
— Как висела, так и висит, — сказала Настасья, угрюмо и недоброжелательно посмотрев на картину.
— Господи боже мой, какая же это непроходимая безнадежность! — сказал хозяин, сложив руки на груди и глядя в упор на Настасью. Настасья посмотрела на хозяина и, заморгав еще чаще, — отчего ее низкий лоб покрылся складками, точно от бесплодного напряжения мысли, — отвела опять глаза в сторону.
— Когда же ты ухитрилась ее так повесить?
— На другой день после Николы перетирала.
— Это она уже целую неделю так висит у тебя?
— А вы что ж не скажете?
— Что ж тебе говорить… во-первых, я только сейчас заметил, а потом я просто не представлял себе всего твоего… великолепия, — сказал хозяин, не найдя другого слова. — Ну, что же ты стоишь? Поправляй.
Настасья неохотно подошла к картине и подвинула ее на гвоздиках несколько вправо.
— Что ты делаешь?
Настасья испугалась и подвинула картину совсем влево.
— Ох! — сказал в изнеможении Митенька и даже сел. Настасья оглянулась на него, не отнимая рук от картины.
— Кверху ногами висит, кверху ногами. Понимаешь теперь?
— Веревочка-то в эту сторону длинней была, я и думала, что тут верх, — сказала Настасья, став своими валенками на шелковую обивку кресла, чтобы перевесить картину.
Митенька хотел было крикнуть на нее, но только махнул рукой и сказал вразумительно:
— По картине смотрят, а не по веревочке. И потом, изволь из парадных комнат убрать все эти корзины с грязным бельем и весь хлам, который ты туда натащила, а то все это у меня полетит… Поняла?
— А куда ж их девать?
— Что же, значит, в чистые комнаты валить?
— Да там просторно.
Митенька несколько времени смотрел на нее.
— Что, если тебя одну пустить в хороший дом, во что ты его превратишь? — сказал он.
— А что ж ему сделается…
— То же, что ты сделала с моим домом. И боже тебя сохрани, — сказал хозяин, несколько торжественно поднимая палец, как бы заклиная Настасью, — если я с завтрашнего дня увижу хоть один горшок на балясинке или тряпку. А потом — помои? Что же ты, с ума сошла? и льешь всякую дрянь прямо с порога и из окна.
— Да я делый год выливала.
— Митрофановский дурацкий ответ. Тем хуже и возмутительнее, что тебе самой ни разу не пришла мысль о том, что ты разводишь заразу около дома.
— Я заразу не развожу, — сказала обиженно Настасья и пошла было к двери, обойдя стоявшего на дороге хозяина.
— Стой! выслушай сначала, а когда тебя отпустят, тогда можешь идти. Обедать подавай в столовую и накрывай стол как следует, как у людей делается, а не по-собачьи. И вообще запомни, что теперь тебе не будет так легко сходить все с рук, как до этого сходило. Можешь идти.
Нужно было сходить к Житникову. Митенька поморщился, как он всегда морщился перед всяким неприятным усилием. А неприятно было вообще всякое усилие.
— Не хочется идти к этому мещанину, — сказал он, но сейчас же, как бы стряхнув с себя что-то, взял фуражку и пошел. — Реальная жизнь требует усилия, значит, нужно сделать это усилие.
В состоянии этой решимости он вышел на двор, и глаза его сразу наткнулись на телят, бродивших около дома. И Дмитрий Ильич, решивший отстаивать каждую пядь своего права, вскипел гневом:
— Да что за проклятые! Нет уж, теперь я спуску не дам. Все бока обломаю без всяких протоколов! Митрофан, гони, не видишь! — крикнул он, увидев Митрофана, неспешно шедшего по двору.
— Да это свои, — сказал Митрофан.
— Так что же ты не скажешь?! — крикнул с досадой хозяин и пошел к Житникову.
Митрофан посмотрел ему вслед и, с усмешкой покачав головой, сказал:
— Голова-то не дюже крепка…
Вдруг хозяин, что-то вспомнив, повернулся на полдороге к Митрофану.
— Что же ты, ходил за мужиками?
— Ох ты, мать честная, из ума вон! — вскрикнул Митрофан, схватившись за затылок, и побежал на деревню.
Хозяин иронически посмотрел ему вслед.
XVI
Было только одно благословенное место, где не жаловались на застой жизни, на среду и не чувствовали за собой никакой высшей вины перед эксплуатируемым большинством. Это усадьба Житникова, купца из городских мещан, арендатора, прасола, скупщика. Он все в себе совмещал и, несмотря на свои шестьдесят лет и седую бороду, казался молодым.
Работа приобретения кипела круглый год в этой усадьбе, огороженной высоким забором из потемневших досок с набитыми наверху гвоздями, с крепкими воротами, цепными собаками. Здесь ссыпали хлеб, давали мужикам деньги под заклад, снимали сады, скупали кожи и дохлых лошадей, торговали черствыми калачами и ездили по ярмаркам.
С одного взгляда на усадьбу, на крепкие кирпичные амбары, на грязное крыльцо дома, похожего на станционный трактир с кирпичным низом и деревянным верхом, на лужи грязи и помоев на дворе, было видно, что обитатели этой усадьбы за красотой жизни не гнались, а смотрели в оба, где и на чем можно как следует заработать.
И правда, вся энергия жизни уходила здесь целиком на это. Вставали рано, летом с зарей, зимой задолго до рассвета, принимали подводы с мукой, гремели ключами, ссорились, выбивались из сил, но всюду поспевали.
У всех членов дома роли были распределены точно.
Сам Житников имел дело с подрядчиками, с помещиками, куда-то постоянно ездил на старых дрожках с ящичком под сиденьем. Весной смотрел сады, оставляя лошадь у ворот, и, взяв с собой кнут от собак, шел в своей поддевке и картузе осматривать почку.
Старухи, которых было три, работали дома.
Старшая из них, жена Житникова и хозяйка дома, — крепкая старуха с толстыми плечами и бородавкой на подбородке с волосками. Ходила всегда с толстой палкой, кричала на всех, ругала лежебоками и всех подозревала в воровстве, даже своих домашних. Поэтому постоянно следила за всем и чем-нибудь замечала в чайной горке чай и сахар, чтобы узнать по заметке, если украдут. Больше всего боялась пожаров, убытков и постоянно пророчила, что будет плохо.
Если наступала хорошая погода, боялась, что все посохнет. Если шел дождь, кричала, что все зальет. И жила в постоянной тревоге.
Средняя, тетка Антонина, — была богомольная. Религией была проникнута каждая минута ее жизни. Она иссушила себя постом, считала всех, кто не молится так, как она, безбожниками, погибшими. Боялась всякой красоты, не любила ярких цветов, смеха и веселья. Сама ходила вся в черном и даже печалилась, когда наступали праздники и все надевали праздничные светлые платья. И поэтому любила больше покойников, похороны и даже в самовар клала ладану, чтобы пахло покойником. С нетерпением всегда ждала постов и покаянных дней, когда она, ради спасения, могла себя и других морить голодом и плакать о мерзавцах грешниках.