Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 164



— Я хочу, чтобы вы ко мне приехали… — сказала Ольга Петровна, вдруг повернувшись от зеркала. Она сказала это, странно прищурив глаза и с некоторой поспешностью, даже почему-то оглянувшись при этом на дверь. Потом, глядя прямо Митеньке в глаза, прибавила с закрасневшимися щеками:

— Я вам скажу кое-что… женщина любит силу и новизну. Нет, сначала новизну, потом — силу, — поправилась она. — Ну, идите…

Она, как бы шутя, неожиданно сама прижала свою руку к его губам, и Митенька, целуя руку, сам не зная, зачем он это делает, тихонько сжал ее. Молодая женщина не отняла руки, но опять настойчиво сказала:

— Идите же…

Когда он оглянулся на нее на пороге, она стояла спиной к двери и держала у щеки руку, приложив ее обратной стороной ладони к раскрасневшейся щеке, потом быстро отняла ее, когда, повернувшись, увидела, что Митенька смотрит на нее.

Была еще ночь, и дом ярко горел двумя этажами освещенных окон. Но уже было какое-то близкое предчувствие рассвета. Небо незаметно бледнело, и на нем уже яснее вырисовывались неподвижные темные силуэты деревьев. Внизу, где был пруд, дымился едва различимый в полумраке утренний туман и на траву сильнее пала роса.

В полутемной большой проходной узкой гостиной, где горел в углу высоко на камине только один канделябр, ходило несколько пар, ушедших от яркого света в уютный полумрак. Сюда мягко доносились звуки музыки и голоса молодежи. Некоторые сидели в глубоких креслах, тихо разговаривая между собой. На площадке перед домом тоже бродили пары.

Валентин Елагин, взяв с собой с закусочного стола бутылку портвейна и красного, уселся с Петрушей в полумраке одной из проходных гостиных.

Он выбрал мягкий низкий диван с овальным столом перед ним. Отсюда были видны в раскрытые высокие двери колонны зала, люстры, верхняя часть хоров с решеткой, и слышались отдаленные звуки музыки.

К ним подошла Ольга Петровна, незаметно пожав плечами на присутствие здесь Петруши.

Валентин, наливая вино, поднял голову и посмотрел на нее.

— У тебя что-то глаза блестят больше обыкновенного, — сказал он. (Когда Валентин пил, он всем близко знакомым женщинам говорил «ты».)

Ольга Петровна улыбнулась, ничего не ответив на это.

— Это хорошо или плохо? — только спросила она.

— Хорошо, — сказал Валентин, — у женщины глаза всегда должны блестеть.

Подошла баронесса Нина, потом подобрался еще кой-какой народ, как это часто бывает на балу, когда увидят несколько человек, в противоположность общему бальному шуму мирно беседующих где-нибудь в укромном уголке, и соберутся около них.

У Валентина, — когда он пил, — бывало несколько различных стадий настроения: или он бывал мрачно молчалив и тогда противоречить ему было опасно, или впадал в созерцательно-лирическое настроение. Сегодня, повидимому, он был в стадии лирического настроения.

— Вот сейчас я сижу здесь, — говорит Валентин, держа стакан в кулаке, как бы согревая его, — смотрю на тот уголок хоров с люстрами и колоннами, и мне вспоминается Москва. Я не знаю, где я видел такой уголок, но он напоминает мне именно Москву. Хорошо бы сейчас в трактире Егорова в Охотном ряду заказать осетрину под крепким хреном, съесть раковый суп в «Праге» и выпить бутылку старого доброго шабли с дюжиной остендских устриц.

— Собираетесь на Урал, Валентин, а мечтаете о Москве? — сказала Ольга Петровна, уютно привалившись к спинке дивана близко от Валентина.

— Я люблю две вещи, — сказал Валентин, — Москву и Урал.

— А женщин, Валентин?

— Женщины входят туда и сюда. В Москве одни, на Урале — другие.

Баронесса Нина сидела рядом с Ольгой Петровной и, кутаясь в белый мех, с некоторым страхом наивными детскими глазами смотрела на Валентина, как бы боясь, что он скажет что-нибудь ужасное.

— Да, на Урале совсем другие, — прибавил, помолчав, Валентин. — Когда-то я любил душистых женщин в парижском белье с длинными, длинными чулками… может быть, потому, что я по рождению своему и воспитанию принадлежу к той среде, где носят только парижское белье и имеют тонкие духи. Но теперь я хотел бы совсем другого: грубого и простого. Простого в своей первобытности. Что может быть лучше: соблазнить молодую, пугливую как лань скитницу из уральских лесов и пожить с ней недели две.

— Здесь же девушки, Валентин! — сказала Ольга Петровна, смеясь и прижимая к своей груди голову подошедшей Ирины.

— Все равно… все это она узнает и сама. А раньше или позже — это не имеет значения, — сказал спокойно Валентин.



— Ты поняла теперь его? — сказала баронесса Нина, быстро повернувшись к Ольге Петровне, как будто только и ждала этой фразы. — Он говорит иногда такие вещи, что я прихожу в ужас. Но он так приучил меня к этому, что я теряюсь… Теряюсь, так как перестала уже различать, в чем ужас и в чем нет ужаса.

— Это и хорошо, — сказал, не взглянув на нее, Валентин, — человек к этому и должен идти. Или найти какую-нибудь сартку или черкешенку из глухого аула, — продолжал он, — это заманчиво: рядом с тобой дикое существо, не знающее добра и зла и совсем не тронутое мыслью. Девственный тысячелетний цветок Востока. Я люблю Восток, — прибавил он, помолчав, — потому что нигде так не чувствуется старость и древность земли, как на востоке. Лежать в степи под звездами, есть руками жирную баранину и не чувствовать движения времени. В этом — всё.

Когда я в Париже у одной женщины увидел на руке выше локтя золотой браслет, у меня вспыхнула такая тоска по Востоку, что я прямо от нее, не заезжая за вещами, сел в поезд и уехал.

— С удовольствием бы уехал куда глаза глядят, — сказал Федюков, мрачно глядя в двери зала, мимо которых, кружась в вальсе, мелькали пары.

— Поедем на Урал со мной.

— Семья… — сказал Федюков, уныло и безнадежно пожав плечами.

— А отчего ты не едешь? — спросил Валентин, обращаясь к Ольге Петровне. Баронесса Нина, с испугом оглянувшись на Ольгу Петровну, ждала ее ответа и, очевидно, того, как бы очередь не дошла и до нее самой.

Та удивленно на него оглянулась.

— Я-то с какой же стати?

— Развлечешься, — сказал Валентин.

— Но, милый мой, у меня все-таки как-никак муж есть.

— Мужа бросишь.

— Дела наконец.

— Брось дела. У меня была жена, я ее бросил, были дела, и их тоже бросил.

— Да для чего же? — спросила с каким-то порывом долго молчавшая Ирина, отклонившись от Ольги Петровны, как человек, который долго слушал, но никак не мог все-таки понять самого основного.

— Для чего? Для жизни, — сказал Валентин. — Для вольной жизни. Я люблю вольную жизнь…

— Для жизни? — повторила медленно Ирина, глядя перед собой. Потом, встряхнувшись и поцеловав порывисто Ольгу Петровну в щеку, убежала.

Валентин несколько времени смотрел на Петрушу, который по своему обыкновению за весь вечер не сказал ни одного слова и только, хлопая рюмку за рюмкой, молча вытирал губы рукой и тупо, сонно оглядывался.

— Он что-то необыкновенно молчалив сегодня, — сказал Валентин, обращаясь к Ольге Петровне и указывая ей на Петрушу, — должно быть, у него какая-нибудь душевная скорбь.

В эту минуту вбежала вернувшаяся Ирина и крикнула:

— Господа! какая прелесть! Папа сказал, что ужин будет на рассвете на площадке, где голубые елки.

Бал медленно догорал. Уже реже и как-то ленивее играла на хорах музыка. Уставшие музыканты чаще пили чай, беря стаканы, которые им без блюдец на черных лакированных подносах приносили лакеи из буфета.

Уже реже кружились по опустевшему паркету пары. И везде на столах с расстроенными, разрозненными и наполовину пустыми вазами валялись на тарелочках корки апельсинов и объедки груш.

В проходных комнатах кое-кто дремал на диванах. А в большие окна зала с тонким переплетом рам уже глядела утренняя заря. На дворе небо совсем просветлело. Внизу, над прудом, уже ясно белел туман, клоками плывший над водой в одну сторону. Просыпались птицы и щебетали в тихом неподвижном утреннем воздухе, напоенном той сладостной свежестью, которая бывает весной, когда солнце еще не вставало и смутное голубое небо кажется особенно тихим, как бы не осмотревшимся после короткого сна теплой ночи.