Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 164

XLI

Профессор Андрей Аполлонович оказался в затруднительном и неловком положении: ему в первый раз за всю жизнь пришлось практически столкнуться с вопросом получения средств и доходов с имения жены, которыми они, в сущности, и жили, если не считать его жалованья.

Затруднения были нескольких родов. Во-первых, он ничего не понимал в технике извлечения доходов от хозяйства. Во-вторых, стеснялся и не умел допрашивать управляющего, потому что против воли чувствовал перед ним свою вину.

Чувствовал же вину он потому, что с молоком матери всосал идею о несправедливости всякой собственности, как насилия и эксплуатации одних людей другими. И с точки зрения абсолютной правды (а таковая только и имеет право на существование) то право, которым он пользовался в жизни, было несправедливое. Со временем, когда глаза низших классов раскроются и увидят эту несправедливость, это право изменится.

Поэтому он мог смотреть на свое право не как на какую-то неизменную святыню, за которую он должен бороться, а все, что он был в силах сделать, — это рассматривать его как переходную ступень правосознания данного общества, даже менее того — данного класса.

Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), — это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необходимости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Получая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокойного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.

Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоящем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: «Вот в чем мое право, — я умру за него».

Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.

И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.

Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холодно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.

Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.

То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.

Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убеждениям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.

Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.

Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.

Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.

Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлоновича не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он — низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.



Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необходимости встречаться с управляющим взглядами.

Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполлонович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.

Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.

— Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? — спросил Андрей Аполлонович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.

— Поступил за год до приезда вашего превосходительства, — сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.

— И как вы заметили? Что, урожайность земли и… и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?

Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.

Очевидно, вопрос этот показался ему предательской ловушкой; в самом деле: если он ответит, что имение в смысле доходности не ухудшилось с его поступлением, то является вопрос, куда девалось все, чего прежде было много, и, между прочим, пресловутые тройки?

Если же он скажет, что ухудшилось положение, то профессор может ему заметить, что управляющего не за тем приглашают, чтобы он ухудшал положение.

Управляющий молчал.

Андрей Аполлонович и сам вдруг понял неожиданную каверзность своего вопроса. Понял и смутился в такой же степени, как и управляющий.

Он задал этот вопрос из деликатности, из желания сгладить неприятное объяснение, а вышло так, что управляющий по этому вопросу может принять его за ловкого сыщика и следователя.

— Вы, ради бога, пожалуйста, не думайте, что я имею что-нибудь в виду, тройки там или книги со шнурами, — с испуганной поспешностью заговорил Андрей Аполлонович. — Я ровно ничего не имел в виду. Мне хотелось откровенно поговорить с вами… мне просто было приятно… вы знаете, как я чужд всяких этих градаций общественных… — Андрей Аполлонович отклонился от стола и, с виноватой улыбкой поправив за мочку очки, посмотрел на управляющего.

Тот сидел все так же неуклюже своим огромным костистым прямым корпусом и длинными ногами, был красен и молчал.

Ясно было, что он принял профессора и за ловкого сыщика, и за жадного собственника, и за все что угодно. И мысль об этом угнетала профессора и наталкивала его на такие вопросы, которые, как нарочно, попадали в самое больное место. Он чувствовал, что ему необходимо встать и пройтись по комнате, но на дороге были ноги управляющего, и он ждал, что тот сам переменит положение и даст ему возможность пройти из своего закоулка, в котором он был заперт и от этого терял свободу и ясность мысли.