Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 77

Дрогнул Гачаг, передумал.

Подозвал всех. И крепко наказал Аллахверди с Томасом.

— Пусть они пойдут с вами. Но помните: волос у них с головы упадет — вам отвечать.

— Пока мы живы — никто их и пальцем не тронет, — выпятил грудь Аллахверди.

Гачаг Наби взглянул на гостей: их лица сияли такой радостью, точно подкоп под казематом для них был равнозначен крушению империи!

Ну как можно было теперь усомниться в бескорыстии и доблести этих нежданных союзников!

О, если все удастся! Если удастся вырвать Хаджар из неволи! Тогда держись, ваше превосходительство! Мы еще повоюем! Мы еще и Дато вызволим, и с их благородиями и степенствами расквитаемся!

Может, это блажь? А может, первые ростки зреющего дерзкого замысла.

Глава девяносто шестая

Одинокую старость Пелагеи Прокофьевны согревала единственная отрада любимая внучка, которую она вынянчила и вырастила.

Видеть внучку, слышать ее звонкий голос, исподволь наблюдать ее молодое, счастье, сердечный союз с Андреем — это все старой княгине доставляло радость. После удара, пережитого ею, рано осиротевшая внучка, заботы о ней, созерцание трепетного чувства, окрылявшего Людмилу, красили ее печально угасающую жизнь. В сердце ее жила неискоренимая мстительная ненависть к царской фамилии, исковеркавшей ее жизнь, обрекшей ее мужа на медленное умирание в сибирской глуши, и подчас эта ненависть выплескивалась в неожиданных для ее преклонных лет радикальных действиях. Она говорила о декабристах со скорбным благоговением, как о героях-мучениках, рыцарях. Но, дав волю своим антироялистским чувствам, она спохватывалась и умолкала, опасаясь за благополучие молодых.

И теперь, когда Людмила с другом задумали отправиться на Кавказ, она оказалась перед мучительным выбором. Она тревожилась за участь этих горячих голов, одержимых жаждой реального действия и наивными "проектами" исцеления общества.

Так как же — воспротивиться поездке? Погасить их благородный пыл, отвлечь от "романтического предприятия", призвать к благоразумному равнодушию?

Но она не могла твердо уяснить, как бы повела себя в их возрасте, возможно, предпочла бы, как они, причаститься к делу, посильно участвовать в каких-то новых отчаянных усилиях — исцелить общество, сокрушить тиранию, спасти свободу…

… И вот она, уединившись в своих покоях, охваченная смятением, пыталась собраться с мыслями.

Походив между старинных высоких шкафов и громоздких кресел, она опустилась на софу.

Нет, это положительно блажь: отправиться очертя голову туда, в бурлящий неведомый край, с бездумной мыслью связаться… (но разве она сама не была "безумна", отправляясь к ссыльному мужу в Сибирь?)… да, связаться… с тамошними абреками, или… как их там… ("Господи, совсем память отшибло!") молодчагами… гачагами… будто у нас, в Петербурге, нечем заняться… Ох, свернут они себе шею! А мне, старой, недолго на свете осталось жить… Может, и не дождусь их, не увижу больше…

Мысль о смерти в полном одиночестве, без последней радости увидеть единственно дорогих людей, ужаснула ее.

Она уже печально и обречено подумала о необходимости оставить завещание. Конечно, все наследство она оставит Людмиле, хотя, похоже, для нее и для Андрея имущество не представляло особой ценности. Ну да, зачем им этот дом, этот старинный хлам, одним святым духом живы… (А сама в молодости — много ли пеклась об этом? — спрашивала она себя). Нет, не удержишь их никаким столовым серебром и прочим, им бурю подавай, им, ниспровергателям, бомбу в руку вложи, да царя покажи, а то, глядишь, о восстании возмечтают: но было же, было уже, на Сенатской площади, и прежде, и после, а что из этого вышло, господи…

Будь ее воля — она бы, может, и сама устремилась за внучкой в дальний и пугающий путь, как когда-то не убоялась сибирских бесконечных трактов. Но старость и немощь приковали ее к фамильному гнезду, с послушной прислугой, которая, однако, оставалась ей далекой и чужой, при всей щедрости и добром обхождении старой княгини, о которой горничные, кухарка и кучер, только и знали, что она вдова опального "барина".





А дворник, по слухам, часто наведывался в участок и доносил на жильцов, постояльцев. Могло статься, что и в дом княгини когда-нибудь пожалует господин пристав с городовыми, на предмет обыска, и перевернут все вверх дном, да еще, чего доброго, углядят "возмутительную литературу"…

Тогда припомнят ей мужа-декабриста поинтересуются странным для них исчезновением Людмилы и ее друга, начнут вынюхивать, докапываться, и остаток дней княгини обратится в сущий ад…

И ведь не поверят, если им ответить, что внучка отправилась за тридевять земель, на Кавказ ради безобидного собирания песен.

Но нельзя же и противиться молодым, подрывать их воодушевленную веру, их стремление вынести на суд просвещенной публики духовное достояние тамошних народов… Может, их желание примкнуть к каким-то тайным обществам или повстанцам — лишь досужие разговоры.

Дай-то бог… Верно, шли люди на плаху, под пули, на каторгу, на эшафот, но то — другая порода, крепкая, особая, а Людмила, а Андрей… это же дети, наивные мечтатели…

Сколько жертв, сколько бесценных загубленных жизней, а трон стоит.

Старая княгиня сжимала сухонькие кулачки, глядя в окно, через Неву, за которой виднелись очертания дворца, грозила в холодное пространство. И усталая кровь гудела в висках. Она поправляла чепчик на седой голове, и седина ее была ослепительной снежной белизны, чистая седина ее гордой, незапятнанной судьбы. Сколько воды утекло, а ей все вспоминались прекрасные подруги младых дней, декабристские жены, пожертвовавшие молодостью, красотой, блеском, благополучием ради того, чтобы разделить тяжкую участь ссыльных мужей. Как не преклоняться пред их подвигом и памятью?.. Надо во весь голос восславить эту доблестную женскую жертвенность, эту героическую верность долгу, это гордое отречение от царских милостей!

— И она, Пелагея Прокофьевна, исполнила свой долг.

Отойдя от окна, медленно ступая по ковру, она направилась к письменному столу покойного мужа, где хранила, ревностно оберегала прежний порядок, ласково провела дрожащей рукой по чернильному прибору, шершавым обложкам старых книг…

Глава девяносто седьмая

— Людмила! — окликнула она внучку, слабея от охватившего ее волнения и глядя на дверь в смежную комнату как в тумане. Внучка вошла, встревоженная. Следом показался Андрей. Пелагея Прокофьевна привлекла девушку к себе и поцеловала в голову. — С богом, голубушка… — голос ее был похож на шепот.

Молодые люди стояли, пораженные странным, каким-то отрешенным воодушевлением старой княгини.

— Успокойся, бабушка! — проговорила Людмила. — Тебе нельзя так волноваться.

Но Пелагея Прокофьевна, мягко отстранив ее, покачала головой. Нет, она не волновалась, она кипела от холодной и бессильной старческой ярости!

— Нет, — шептала старая княгиня, сжимая бледные кулачки, — я была не права, теперь понимаю, не права, ступайте, идите по стезе долга, да хранит вас господь!

Пелагею Прокофьевну было не узнать, — столько твердой решимости в слабом немощном существе. Она благословляла молодых людей, превозмогая боль памяти!

Она чувствовала истину выраженную поэтом:

Но на ее веку было много отважных и, увы, обреченных попыток сокрушить монархию. Убийство самодержца не означало гибели самодержавия. На месте тирана воцарится другой. И новый властитель, опираясь на армейские штыки, жандармов, полицию, агентурную сеть, прибегал к еще более жестоким и изощренным средствам, не только учиняя кровавую экзекуцию над цареубийцами, "злоумышленниками", "крамольниками", но и расправляясь со всеми инакомыслящими и вольнодумцами.