Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 77

Глава семьдесят первая

Министры, растерянно переглянувшись, прошли в кабинет статс-секретаря.

Прочтя адреса на дюжине пакетов и не зная, что делать дальше, они обреченно обратились к видавшему виды дворцовому служаке:

— Как быть, генерал?

— Право, и сам не знаю. Вскоре их вновь позвал царь.

— Ну-с, господа, министры, прочли? — спросил повелитель с сардонической усмешкой.

— Никак нет, ваше величество, — вытянул руки по швам военный министр.

— Котелок, значит, у тебя не варит, — государь для наглядности постучал министра по лбу. — А ты? — обратился он к "иностранному". И подумал: "Эта лиса всегда увернется — за хвост не ухватишь".

— Что ты изволишь сказать, так сказать, с политической точки зрения?

— Я прочел, ваше величество.

— И сургуч не повредил?

— Никак нет, ваше величество.

— А если лжешь? Если не докажешь?

— Тогда я немедля уйду в отставку.

— А куда денешься?

— Куда прикажете.

— Ты можешь поплатиться…

— Готов пасть к вашим ногам…

— Ну, зачем так низко, — с иронической досадой проговорил царь. — Здесь — не Восток. Ты лучше объясни, как ты ухитрился прочесть?

Министр подошел к столу, испросив позволения, взял тифлисское донесение. Затем объяснил, что государь, дескать, умышленно не распечатал остальные письма, справедливо полагая, что содержание их по главному существу своему не отличается от вышеозначенного донесения. Повсюду, добавил министр, положение сходное. Вот в чем, продолжал местный "Талейран", умение "читать" письма, не заглядывая в них, вот в чем тайна мудрого урока, преподанного императорским величеством.

Государь был донельзя поражен и польщен столь хитроумным ответом.





— А ты как полагаешь? — обратился он к оторопевшему военному министру. Согласен с мнением графа?

— Его сиятельство изволил сказать совершенно резонно… И я, право, не могу скрыть своего восхищения…

Царь и граф переглянулись.

Взгляд первого выражал удовлетворенное признание "талейрановых" способностей министра, взор второго был полон ясности и преданности.

Глава семьдесят вторая

Царь понравился себе самому в затеянном им розыгрыше.

Потешив свое самодержавное тщеславие, он на время забыл о горечи уязвленного самолюбия, которое испытал при воспоминании об императрице. Власть приятно щекотала тщеславие царя, при виде безропотного послушания в его глазах вспыхивал огонь холодной и надменной радости. Но стоило ему бросить взгляд на портрет "Орлицы", все еще не убранный со стола, как настроение его омрачалось.

Здесь ему виделось проявление опасной, враждебной, почти колдовской силы. Силы, которая вела к сплочению "черни", всей этой разношерстной, разнородной толпы, сплочению народов, отражавшейся духом ропота и восстания. Ведь и в зангезурских событиях, как явствовало из донесений, не обошлось без сочувствующих солдат — мужицких детей, без либералов-офицеров. В целом, по всему Кавказу было немало инакомыслящих, подверженных "якобинской" ереси, потомков ссыльных декабристов, опальных дворян, жаждущих возмездия, ненавидящих царя и самовластье. Туда, за хребты Кавказа, катилось грозное эхо поднимавшейся по стране волны. Передовые, просвещенные люди отнюдь не сидели сложа руки, словом и делом будили народ, читали вольнолюбивые стихи, создавали антиправительственные общества, не страшась ни казней, ни пыток, ни гонений. Разумеется, царь не мог не усматривать глубинной связи между происходящими событиями, полагая, что и движение гачагов, и дерзкая "пропаганда" "Орлицы Кавказа" воодушевлены крамольным примером петербургских "смутьянов". И кисть злоумышленника-художника, не исключено, брала свои "краски" в стенах здешней Академии художеств.

И не нашлось бы уголка на карте империи, где можно было бы надеяться на прочное спокойствие. Ни в одной губернии, уезде, волости не обходилось без эксцессов и стычек, везде виделся гигантский кипящий котел, на пляшущей крышке восседал он, самодержец, — и шатко, и валко…

Царя тревожили, быть может, не меньше самих крамольников, случаи сочувствия и потворства им со стороны правительственных солдат. Ему стало известно о том, что кое-кто из гарнизона в Гёрусе подпевал взбунтовавшимся узникам каземата. Ересь, значит, и здесь! И как тут отделаться от черных сомнений, как поручиться, что эта ересь не разрастется до угрожающих размеров, если в самой армии начинает происходить такое? Однажды уже это было — на Сенатской площади, когда послушные офицерам-декабристам, солдаты поставили под сомнение существование трона…

Вот и сейчас в армейские ряды вползает крамола, империя дает трещину изнутри. Там и сям, глядишь, комитеты, покушения, пропаганда, кружки, развелось их немало, "расплодились" смутьяны, упрямо противодействующих власти.

Эти взбунтовавшиеся рабы, "мужичье неотесанное" ополчалось против царя, рвало вековые цепи, потрясало основы…

Волны зреющего ропота и гнева вздымались все выше и несли с собой на вскипающих гребнях прокламации, песни, вольнодумные стихи, набатные призывы…

И что же — он, самодержец, способный одним мановением руки убрать с дороги неугодных "столпов", как убрал шефа охранки, он, всесильный государь, не в состоянии управиться с этой "Орлицей", взять спичку, сжечь этот портрет и выдуть золу в окно, в петербургскую стынь… Почему он, вершающий судьбами державы, впадает в странную меланхолию при лицезрении "Орлицы"? Должно быть, здесь таилась какая-то причина.

Порой царю мерещились кошмары возможного краха, мысли о покушениях и заговорах грызли душу, и гнетущие ужасные предчувствия не покидали его…

Правда представала перед ним в беспощадной явственности, обнажая нити, связующие столь далеко отстоящие друг от друга события, от берегов Невы до хребтов Кавказа… Разве эти события, как и другие подобные, не свидетельствовали с очевидностью о том что порабощенная масса вставала на дыбы, что бунтари и злоумышленники поднимали голову, упрямо и неустрашимо сотрясая престол? Разве не внушали эти ужасные покушения, бомбы, прокламации, волнения подозрение о надвигающемся роковом часе, который когда-нибудь разразится кровавой грозой — если не над его головой, так над головой наследника?..

Его императорское величество, при всей разрушительной силе этих внутренних зловещих предчувствий, которые обуревали и леденили его, усердно тщался отмахнуться от них. Какие бы сомнения ни снедали его, он стремился действовать. Там и сям вспыхивали очаги опасности, а он прилагал усилия к их обезвреживанию. И воодушевлялся этим ожесточенным самовластительным пылом, тешился им в своем безраздельном упоении, в своем больном самодержавном азарте… Он дышал и жил этой абсолютной властью, стремясь продлить свой монарший век, отодвинуть маячившую впереди ужасную тень неизбежного конца. Он не мог обойти вниманием ни одно подозрительное и серьезное событие. С неумолимым хищным упрямством сокрушал он всякое противодействие, топтал, душил и сметал с пути! И если растоптанный и отброшенный еще подавал признаки жизни, он принимался топтать и душить снова. Да, государь понимал, что борьба идет не на живот, а на смерть, и потому требует предельной мобилизации сил. Обрушиться и на оппозицию в верхах, и на бунтующие низы со всею силой абсолютной власти, беспощадно давить их!

Ненадежный и подозрительный шеф охранки "обезврежен", — нельзя было не воспользоваться случаем: кавказскими крамольниками как предлогом обвинения.

Опасность гнездилась не только на окраинах — она грозила трону в самой столице, она вползала в кулуары дворца.

Императору это было не внове. И он подавлял волны ропота. Иначе в этой необузданной стихии могла потонуть и кануть в Лету вся деспотическая машина, вся династическая власть. Строптивцев, зарвавшихся выскочек, неблагодарных сатрапов — к ногтю! Кто из министров и прочих задрал нос кверху — по носу! Гигантские жернова, движимые высочайшей волей, должны были перемалывать в муку всех неугодных.